— …работать должен, чтобы от тебя пар шел…
— …ха! Могила!..
— …ты еще объявлений повесь, дура! Заготовительная контора…
— …бухой, как бревно…
— Кто пьян? Я — пьян?! — Это, кажется, уже его собственный голос, чужой и незнакомый.
Кто-то взвыл истошно: «Вста-авал на пути-и-и Магад-а-ан, столи-ица колы-ы-ымского края-а-а!..». Это тоже, кажется, он сам. А потом исчезло все — и голоса, и прыгающие неясные пятна, и сам мрак.
Проснулся Геннадий под утро, с трудом поднял тяжелую, распираемую тупой болью голову. Тело бил озноб. Сел, огляделся. На замызганной рваной галете валялись огрызки хлеба, луковая шелуха, рыбьи кости. Посредине стояла наполовину наполненная водкой кружка, рядом, на кусочке хлеба, лежала четверть луковицы. К горлу подкатил твердый удушливый ком. Геннадий с отвращением отвернулся и увидел Николая. Серков спал чуть поодаль, под кустом, уткнувшись лицом и жесткое, узловатое переплетение корней. Ни Лешки Важнова, ни Седого поблизости не было.
Генка потряс Николая за плечо. Тот, протестуя, невнятно пробормотал что-то, заворочался и, вопреки ожиданию, тут же проснулся. Сел, мотнул головой, как козел, боднувший дубовые ворота, и встал на ноги.
— Бр-р-р! — снова боднул он воздух, — Во рту, как в транзитке. Опохмелиться бы!
Геннадий кивнул на кружку. Заспанные глаза Николая широко раскрылись в радостном изумлении.
— Ну? Есть?
Он схватил кружку и жадно, выбивая зубами дробь по металлу, глотнул. Не отрывая кружку ото рта, скосил глаза на Генку и спросил с надеждой:
— Ты уже?
— Пей, пей, — поспешил отмахнуться Воронцов и отвернулся.
Николай одним залпом допил до конца, отправил следом в рот хлеб и кусок луковицы, подобрал обглоданный рыбий хребет, повертел его, изучая, и с сожалением отбросил в сторону.
— Сам работал, — но без гордости заметил он, пошарил кругом глазами в поисках еще чего-нибудь съестного и, убедившись, что поживиться больше нечем, широко, от локтя до кисти, вытер рот рукавом.
— А ты силен, черт! — засмеялся он вдруг и с уважением пощупал бицепсы Геннадия. — Боксер, что ли?
— При чем тут боксер? — удивился Воронцов.
— А как же! Тебя ж ноги не держали, а Лешке так врезал, что у него небось и сейчас искры из глаз сыплются.
— Как это — врезал? Ты о чем? Брось разыгрывать!
— А то ты не помнишь? — подмигнул Николай, — И правильно делаешь. Не вспоминай и не напоминай, с Лешкой лучше не связываться.
С трудом удалось Геннадию убедить Серкова, что он действительно ничего не помнит. Взяв с Воронцова слово, что тот не выдаст его, Николай рассказал. Генка опьянел настолько, что ни пить больше, ни даже разговаривать был уже не в состоянии. Он сидел, тупо глядя перед собой, совершенно, казалось, безучастный к происходящему. Лешка продолжал изливать Седому свою обиду и злость. Кое-что все же, видимо, доходило до Генкиного сознания. Хвастливо развертывая перед дружком планы своей мести, Лешка обронил между прочим:
— А эту паскудницу Клавку я прижму где-нибудь, чтоб мне свободы не видать, — он хохотнул мерзко. — Пусть на бюре своей потом отчитывается.
Геннадий тяжело поднялся, долго раскачивался, пытаясь обрести равновесие и глядя не на Лешку, а словно сквозь него, вдруг, так и не произнеся ни слова, с силой ударил его в лицо. Лешка опрокинулся на спину, но тут же вскочил с перекошенным злобой лицом. В руке у него блеснул неведомо откуда появившийся нож.
— Пырнул бы он тебя, как пить дать, — рассказывал Николай, — да хорошо, Седой вмешался. Ногой, понимаешь, у него финку выбил. Ловок, черт! И еще по шее двинул, чтоб утих.
— А я? — растерянно спросил Геннадий, только теперь обнаруживая доказательство тому, что Серков говорит правду — кисть правой руки побаливала, пальцы чуть припухли.
— А что ты? Покачался еще немного и сел. А потом и вовсе набок повалился. Ты не трепись только, что я рассказал тебе все, — снова попросил он, — Седой говорил, что нечего раздувать это пьяное дело. Про тебя сказал, что все равно ничего помнить не будешь, и нам с Лешкой забыть велел. Он забудет — жди!
— А, не страшно, — отмахнулся Геннадий. На душе его стало еще отвратнее: к недомоганию физическому прибавились угрызения совести. Нет, не Лешку было жалко — будет знать, что болтать, скотина! Обидно было, что сам напился, как свинья, до беспамятства, и что выглядело все это, как заурядный пьяный скандал: один перепившийся пьяный дурак сболтнул что-то, другой в драку полез… Может, и верно, прав Седой — лучше и не вспоминать об этом. А может быть, наоборот — нельзя забывать? Что у трезвого на уме… Ладно, сволочь, решил он, услышу еще раз что-нибудь подобное — трезвый морду набью.