— Но-но, не перегибай, Гладких. Не перегибай! — строго и как бы удивленно вставил Федоров.
— А что? Непедагогично? — повернулся к нему Иван. — Что ж, может быть, при Воронцове и не следовало бы таких вещей говорить. Но здесь-то почему я должен молчать о том, что думаю? Я готов отвечать за все, что произошло и происходит на участке. Но зачем же сводить счеты? Нет-нет, я в данном случае не о себе. Я — о Воронцове. Не знаю почему, но парень с первого взгляда не приглянулся директору. Может быть, за не всегда уместное острословие свое? Но честное слово, это не основание для увольнения, — Иван замялся немножко, но все же досказал до конца. — Очень не хотелось бы думать, что директор просто решил досадить мне.
Горохов приподнялся и, ища поддержки у членов бюро, картинно развел руками:
— Я попросил бы оградить меня, товарищи. И, вообще, мы сегодня товарища Гладких обсуждаем или директора прииска?
Иван спросил в свою очередь:
— Тогда и я не все понимаю. Здесь что, обсуждается мое персональное дело, как считает товарищ Горохов, или мой отчет о положении дел на участке?
— Мы о твоей работе спрашиваем, — несколько уклончиво ответил Федоров.
Старший геолог поправил:
— Э, нет! Давайте уточним тогда. Это тот редкий случай, когда я выступлю, как формалист. Помнится, мы голосовали именно за этот пункт повестки дня: «О положении дел и состоянии воспитательной работы на участке № 4. Докладчик товарищ Гладких».
— И мне так показалось, — сказал Иван, — Так, разрешите, я все-таки отвечу на вопрос товарища Горохова, как считаю нужным?
— Да-да. Конечно. Ты вправе говорить все, что думаешь, — Федоров постучал по столу карандашом, призывая остальных к вниманию, но добавил: — Только учти, пожалуйста, что мы не собираемся заседать до утра.
— Хорошо, я постараюсь учесть это, но мы ведем речь о живых людях все-таки, судьба которых не может быть партийному бюро безразлична.
Иван был, ну прямо, воплощенное спокойствие.
— Так вот, я никак не могу понять, — продолжал он, — почему поведение Воронцова, в общем-то вполне объяснимое, хотя и далеко не всегда безупречное, вызывает такое, раздражение директора. Почему такое негодование вызывает тот факт, что мы не даем этого парня в обиду, в то время, как тот же товарищ Горохов настаивал, чтобы мы взяли на работу Важнова? Нам убедительно доказывали тогда, что только доверие может помочь человеку избавиться от груза прошлого и что мы не имеем права отворачиваться от него, будь он хоть трижды Важнов. Вероятно, в принципе директор был прав. Но почему тогда этот принцип касается рецидивиста и не подходит к хорошему нашему парню? Пусть мне попробуют объяснить, за что его увольняют? За чувство юмора, может быть? И объяснять это придется не только мне. Я с уверенностью могу сказать, что этого директорского приказа на участке не поймет никто, в том числе и товарищи Воронцова, комсомольцы. Или это тоже не имеет никакого значения?
— Не поймут, — с ехидцей согласился Горохов. — У вас же в комсомольских вожаках сестрица родная этого самого Воронцова ходит.
Гладких даже поморщился.
— Ну вот, — развел он руками. — Так мы и относимся чаще всего к людским поступкам и отношениям. Во всем почему-то грязь разглядеть стараемся. А Воронцова — хороший вожак. И авторитет у нее заслуженный, и, в частности, к брату своему она относится, конечно же, заинтересованно, но вполне объективно. И влиять старается на него и по-сестрински, и по-комсомольски…
Закончилось заседание бюро поздно. «За недостаточное внимание к воспитательной работе среди молодежи, приведшее к фактам пьянства на участке и к срыву нормальной работы промывочного прибора номер шесть, за отсутствие должного контроля за работой бригады, что привело к неоднократным выводам прибора из строя», парторг участка Гладких был строго предупрежден. Директор прииска голосовал вместе с остальными членами бюро, сняв свое предложение о строгом выговоре с занесением в учетную карточку. Бюро рекомендовало также директору прииска пересмотреть приказ об увольнении Воронцова, поручив разобраться с ним комсомольской организации участка. И это предложение было Гороховым принято.