Так, что же, значит, жить врозь, ему в мужском, а Вере в женском общежитии? И вероятнее всего — тоже в палатках? Что ж, некоторые начинают и так. Но по какому бы праву Вера стала занимать место в палатке? Как выглядела бы она в глазах подруг по общежитию, когда те возвращались бы с работы, очень уставшие, промерзшие, проголодавшиеся? Казалось бы, чего проще — надо работать и ей. Но где? Кем? Учиться какому-нибудь горняцкому или строительному ремеслу? Но, во-первых, было бы большой роскошью держать ученицу там, куда подбирались люди, способные совмещать две-три профессии, чтобы не перенаселять участок, пока там не будут созданы сколько-нибудь сносные условия быта. А, во-вторых, самой Вере это было совсем не нужно. Через полтора-два года диплом защищать человеку в мединституте — при чем тут горняцкая или строительная квалификация?
Но Вера стояла на своем. Она настолько свыклась с мыслью о том, что теперь-то они будут наконец вместе, настолько была вся устремлена к этому, что никакие доводы разума уже не в состоянии были поколебать этой ее устремленности.
Ну, а сам Иван, считал ли он свои доводы достаточно убедительными? Трудно сказать. Но он испытывал горькое, невыразимое чувство досады, обиды на судьбу, что ли, плетущую вокруг него паутину, кажется, совсем неразрешимых вопросов. Почему?! Почему получается все время так, что общественный долг его перед людьми и перед собой и его сугубо личные интересы, его любовь приходят в противоречие? Или он сам виноват в этом? Может быть, чувство долга в нем слишком гипертрофировано, и щепетильность его — не что иное, как донкихотство? Может быть, он слишком требователен и жесток к себе и, вместе с тем, к любимому человеку? В конечном счете, все — в нем. Не разговоров же он вокруг боится, не что люди скажут, а потерять уважение к себе. А значит, и к людям. Любить себя и уважать себя — это разное. Уважать в себе только человека можно, и такое уважение непременно распространяется на человека вообще, на то человеческое, что есть в каждом. А любить себя — значит, ради блага своего, ради шкуры своей поступаться этим человеческим.
Голос рассудка спрашивал: а куда она денется, ваша любовь? Не выдержит еще одного короткого испытания временем? Какова же тогда ей цена?.. Все так. Но до каких пор можно испытывать чувство — на разлуку, на время, на сомнения?..
Щадя бдительную нравственность дежурной по этажу, они не решились вести разговор в номере у Ивана или у Веры и далеко за полночь засиделись в холле. Поначалу здесь было людно: работал телевизор, через холл, выходящий прямо на лестницу, сновали люди. Их становилось все меньше, гостиницу постепенно одолевала ночная тишина…
— Вера, Вера! Родная ты моя! Ну давай договоримся с тобой так. Зиму переждем еще. Одну только зиму! Между нами ведь все уже решено, правда? Пусть тебя ничто не смущает. Мы уже свои, совсем свои люди. Муж и жена. Поезжай обратно к маме! А весной я тебя обязательно вызову.
Вера встала.
— Тебе завтра рано ехать, Иван. Пора спать.
— Но ты мне скажи, ты согласна? Ты понимаешь, что это самое разумное решение, какое мы можем принять?
— Я не знаю, Ваня. Не знаю! Я должна что-то еще обдумать, понять, быть может. Насильно я с тобой не поеду, конечно. Нет-нет, ты не думай, что я не понимаю ничего или не верю. Верю: любишь. И, может быть, ты прав. Ты же умный, все рассудил. А я еще не успела. Я, наверное, придумаю что-нибудь все-таки. Иди спать.
Иван проводил Веру до дверей ее номера. Положил руки на плечи, привлек к себе. Девушка отвернулась, подставив ему щеку.
— Иди-иди, Ваня. Я завтра провожу тебя.
Проводила. В аэропорт не поехала, но когда он в восемь утра вышел из номера, она сидела уже в холле, поджидая его. С улыбкой встала ему навстречу.