— Я и роды принимал, и зубы тащил, и каких только не было у меня дел. Даже оленей кастрировал. Страшно смотреть, как лопари быков мучили народными всякими операциями. Рвали мошонку, дробили, жевали… Издревле у них так велось.
— Ну и ну, — поразился Петр.
— Старый способ. Они и себя не жалеют, — покачал головой Пахом. — Что боль, что холод али голод — все терпят. Похныкают, постонут, а терпят. Выдержанный народ, я у них и сам терпеть научился. Пригодилось. Всем людям большая терпелка нужна, — вздохнул Пахом. — Особенно когда смерть за душу берет.
Пахом посмотрел в небо, потом вдаль, откуда катились волны. Петр тоже стал вглядываться, увидел близкий берег, обставленный домами. У причала грузились огромные лесовозы. „Такие вот строил когда-то я сам с Титовым“, — подумал Петр и услышал зычный голос своего мастера: „Поезжай, поезжай в Гридино к моему Титычу, будет тебе помор не подпорченный…“
Легкий катер-почтарь спешил, подрагивал, будто и он помнил Деда Гридина. Кружились чайки, молча и старательно высматривая добычу.
Капитан за стеклом рубки сонно или устало смотрел на море, раскачиваемое все более холодным и крепким ветром. Именно об этом капитане много думал Петр, сидя за письменным столом в комнате старого холостяка. Очерк не получался. Трудно было понять тогда суть северного человека, его особую связь с морем. Но вот он рядом, море вокруг, а тайна капитана так и остается сокрытой, неуловимой… Да и море выглядит теперь хмуро, замкнуто, будто нарочно захотело быть под стать капитану. Море и человек. Как беременная женщина, смотрящая на красоту, таинственным образом передает гармонию мира своему будущему ребенку, так, быть может, и через глаза капитана вошли в его душу, в характер, в мозг и кровь соленые, студеные просторы, потаенность и неуравновешенность, внешний покой и скрытая яростная сила, готовая все разнести…
— Значит, ты, Пахом, врачевал здесь людей. Помогал им выжить… Через болезни человека узнавал, понимать его умеешь, наверно, как никто. И светлое, и темное — все тебе известно…
Петр вспомнил, как в первую встречу Анюта рассказывала о местных поверьях и знахарстве.
— Ты, наверно, и народную медицину знаешь?
— Да какая тут медицина! Старухи знахарки не ведают толком, где печень, а где сердце… Просто так наговоры, заговоры всякие…
— А сам пробовал?
— Бывало в молодости. Через это с Ниной познакомился. Приехала на практику чистенькая, беленькая, разбитная. У нас тиф, сыпняк. А она на последнем курсе мединститута, с характером, всех враз захотела вылечить по-научному… Больничную обстановку ей подавай, чтоб все стерильно было… Это у них, у Гридиных, всегда было так заведено, от матери, — чистит, стирает, моет все до хруста.
Пахом поерзал на ящике, сел поудобнее, положил ногу на ногу, почесал за ухом.
— Вытаращила это Нинка глаза на мою медицинскую комнату — и пошла меня честить. Это она умела, от батьки характер да принципиальность взяла. Я не поддавался. Молодой был, тоже с огнем. „Что же ты, — говорю, — кричишь на меня, война кругом идет, какие тут условия да обстановки? Лечи, как есть“. А она отвечает: „Война не война, людей в чистоте надо держать“.
И взялась лечить по-городскому, по-институтски, себя на жалела. Да и прихватил ее тиф. Сбрили мы ее русые волосы. Микстуры, таблетки — ничего не помогает, вянет девка, вся в поту, в жару. Тогда и пришел я к ней с последним средством, с заговором. Веришь не веришь, а попробовать надо, когда человека на смерть потянуло. Сел возле койки, зажал нож промеж зубов, при мне ольховая кора и узелок с золой, потьфукал три раза и забормотал: „Вери, вери, открывайте двери…“
Петр вспомнил, как Анюта читала этот наговор „от всех самых страшных болезней“.
Громко, быстро наговаривал Пахом:
— „Помогите, дьяволы, из больного песок вынять, из песку мертвое тело поднять…“ Читал я да забылся, а она проснулась, пришла в себя да как закричит страшным голосом: „Уходи, дурак, ты не фельдшер, а колдун, невежда! Уходи!“ Я обрадовался. Раз так кричит — выживет. И пошла на поправку…
Петр слушал Пахома и думал о том, как переплелись в его рассказе старые поверья и жизнь, как легко, будто подшучивая над собой, вспоминает он радостное и трагическое, как молод он в этих воспоминаниях, крепок, жизнелюбив. Все в нем перемешалось — ум, знания, вера и неверие, хитреца и прямота.
— Пахом, а как любимых приговаривают?
— Это просто, любимого-то замануть, — мотнул головой Пахом.
— Выходит, ты на самом деле колдун? Приворожил бы свою жену, чтоб как в юности любила.