Кто имеет право писать свои воспоминания? Всякий.
Потому что никто их не обязан читать.
А. И. Герцен
Что, в сущности, и есть автопортрет. Шаг в сторону от собственного тела, Повернутый к вам в профиль табурет, Вид издали на жизнь, что пролетела.
ДЕТСТВО
Черкассы. — Первые впечатления
Мы были дети революции и Гражданской войны. Для людей моего поколения, родившихся в 1917 году, потом придумали название «ровесники Октября». Я была чуть старше: осенью 1917 года мне было уже почти два года. Но это не меняет дела — жизнь и судьбы были общими.
Из первых своих лет, когда Гражданская война враждующими волнами с 1918-го до начала 1920 года прокатывалась по Украине и моему родному городу Черкассам, я почти ничего не помню. Но первыми не домашними, не детскими словами, усвоенными мною тогда, были слова «бандиты» и «контрразведка».
Из этих ранних лет в памяти остались лишь отдельные — как правило, экстремальные моменты или, скорее, воспринимавшиеся ребенком как экстремальные. Именно о них писал Достоевский: «Такие воспоминания могут запоминаться (и это всем известно) даже и из более раннего возраста, даже с двухлетнего, но лишь выступая всю жизнь как бы светлыми точками из мрака, как бы вырванным уголком из огромной картины, которая вся погасла и исчезла, кроме этого только уголочка».
Так, я хорошо помню широкий подоконник, на котором я стою, и меня за платьице придерживает молоденькая моя тетя Бася, а мама стоит под окном на улице, и нас почему-то не пускают друг к другу. Это, как объяснили мне потом, было в 1918 году, когда мой старший брат Даня болел скарлатиной.
Другой эпизод: одетая, держа в руках корзинку с какой-то едой, я стою у двери, ведущей во двор. Я поставлена перед выбором: либо просить прощения за какой-то мой проступок и обещать, что он не повторится, либо уйти из дома и жить где придется, — это был педагогический прием моего отца, не признававшего суровых наказаний и руководствовавшегося советами журнала «Свободное воспитание», который он выписывал до революции. Одежда, корзинка — все это я знаю не по памяти, а по сохранившейся у нас моей фотографии в таком виде. Но дверь и свои ощущения перед нею я помню отчетливо (из папиных мемуаров я выяснила, что дело было в августе 1917 года — значит, мне еще нет двух лет).
Во мне борются разные побуждения. Очевидно, я уже тогда, как и всегда потом, не могла терпеть унижающих меня просьб о прощении (подростком я из-за этого отчаянно конфликтовала с мамой). Кроме того, я надеюсь, что меня все-таки не заставят уйти одну неизвестно куда. Но страшно… Вдруг заставят? Они даже не смотрят на меня…
Любопытно, что память моя начисто не сохранила ни страха, ни сидения нашей семьи в подвалах и дружеских русских квартирах во время бесчинств и многочисленных еврейских погромов.
Вероятно, родителям удалось как-то уберечь ребенка от испуга. Не сомневаюсь, однако, в том, что страшный сон, повторявшийся у меня много раз в детстве и вплоть до юности, как-то связан с этими, не отложившимися в сознательной памяти впечатлениями.
Сон такой: я лежу в своей кроватке, в комнате никого нет, темно — и вдруг в стене над моей головой распахивается не видимая прежде дверь, и по выдвинувшимся из нее доскам с грохотом топают сапоги, много грубых сапог. Ни ног, ни туловищ — одни сапоги, и они все ближе… Мама говорила, что я просыпалась с криком, — но я так и не рассказала ей ни разу, что мне снилось. Страшно было облечь это в слова.
Зато я хорошо помню себя, в высоких ботиночках топающей во дворе по лужам, и голос мамы, зовущей меня: «Иди скорее, папу выпустили из контрразведки!» И в этих словах мне все уже понятно. Это осень 1919 года. И значит, мне почти четыре года.
Больше о Гражданской войне в нашем городе я ничего не помню. Что пережила наша семья за полтора года, пока Черкассы переходили из рук в руки, видно из сохранившегося, к счастью, дневника моего тринадцатилетнего тогда брата Дани. Я помещу здесь выписки.
«1 сентября 1919 г.
Слишком много бедствий мы пережили в Черкассах: мы пережили два еврейских погрома — один, устроенный бандой Григорьева, ворвавшейся в город, другой — казаками во время перехода власти из рук большевиков в руки Деникина. Ужаснее всего был погром григорьевцев. Во время него было убито около 800 евреев, мужчин и женщин. Это было в солнечные майские дни, цвела сирень, и по всему городу носился ее нежный аромат, и в эти чудные дни происходило нечто почти сверхъестественное: по улицам шли голые люди, а за ними бандиты. Всех их доводили до вокзала, а там зверски расстреливали или прикалывали, сотни молодых еврейских жизней погибло от рук бандитов.