Выбрать главу

Шлихтер описывал архивные фонды, мы с Ксаной и юноши — рукописные книги. Потом и я переключилась на архивы. Работа казалась необыкновенно интересной. В наши руки попали архивы многих выдающихся деятелей немецкой культуры. С особым увлечением я описала, например, архив Шамиссо и начала готовить его обзор, который (только представить мою наивность!) намеревалась напечатать в «Записках». К этому времени печатные книги из ящиков в туннеле в основном разобрали, и среди них, естественно, оказались те самые печатные каталоги, которых нам так не хватало вначале. Это облегчило нашу работу и, кроме того, обнаружило существенный факт: среди найденного в силезских рудниках отсутствовали древнейшие и ценнейшие рукописи каждого хранилища. Они явно были очень квалифицированно отобраны и спрятаны где-то в другом месте. У нас же оказался следующий по ценности класс материалов. А менее ценных фондов там тоже не было — может быть, их вовсе не вывозили. Как я теперь понимаю, немцы потом сами вернули на место наиболее ценные свои рукописи, так и не обнаруженные победителями. Судьбы же рукописей следующего ряда, подобных попавшим к нам, сложились по-разному. Так мы и предавались разным иллюзиям насчет будущей судьбы наших трофеев, пока в самом конце 40-х годов не было принято правительственное решение, положившее им конец. Сам факт вывоза из Германии культурных ценностей становился теперь секретным. Ни о каком научном использовании трофеев, поступивших в разные советские хранилища (архивы Любека и других ганзейских городов хранились тогда в Ленинградской публичной библиотеке, массу трофейной литературы передали в Академию наук и в неразобранном виде сложили штабелями в церкви в Узком, многое вывезли на Украину; я не говорю уже о Дрезденской картинной галерее), не могло больше быть и речи. Теперь все это и, в частности, распределение трофейных документальных источников по советским хранилищам описано уже в печати, особенно в трудах американской исследовательницы Патриции Гримстед.

С нас взяли подписку о неразглашении, почти законченная работа по описанию фондов была прекращена и группу распустили. Трофейные рукописи долго еще хранились у нас на положении секретных, за проволочной сеткой на одном из ярусов основного книгохранилища библиотеки, так называемого корпуса Д — я к ним далее вернусь.

Но нельзя закончить о тогдашней работе с трофеями, не упомянув еще об одном. В то же самое время, когда трофеи окружили такой секретностью, трофейную литературу из ящиков в туннеле начали включать в книжный фонд библиотеки. Как одно с другим сочеталось — понять невозможно. Ведь всякий взявший в руки любую трофейную книгу со штампами уже Ленинской библиотеки мог легко обнаружить еще один штамп, свидетельствующий о ее происхождении. Но было именно так.

Это создавало известные трудности. По установленному порядку, прежде чем решить, может ли любое зарубежное издание находиться в доступном читателям фонде библиотеки или должно быть в спецхра-не, его подвергали цензуре Главлита. Но Главлит не мог справиться с просмотром и трофеев, и обычной литературы, которую снова начали покупать за границей или получать по международному книгообмену. Как известно, секретное хранение определялось постоянно менявшимися списками Главлита (с ними меня на протяжении тридцати лет под расписку знакомили в 1-м отделе, дверь которого ради обеспечения секретности ни на секунду не оставалась незапертой). Ни один текст, вышедший из-под пера лиц, значившихся в этих списках (а для рукописных материалов, по самой своей сути не подвергнувшихся ранее цензуре, — ни одно упоминание о ком-либо из них), не мог быть выдан читателю или отражен в доступном ему справочном аппарате. Какая же бдительность требовалась от библиотекарей и архивистов, чтобы не прозевать какое-то новое предписание! Но с именами все-таки проще — а как уследить за меняющимися по мановению свыше оценками исторических событий и явлений? Тем более что тут списков не было, а лишь устный инструктаж, иной раз такой невнятный, будто говорящие сами не понимали, чего требуют. А в иностранной литературе следить требовалось прежде всего за этим.

Так вот, цензуре не удавалось пропустить через себя такой объем литературы, и в библиотеке создали свою цензурную группу, которой руководил какой-то главлитчик. В нее включили и меня. Ответственность была велика: каждый получил личную печатку с номером, что позволяло потом легко выявить, кто пропустил ту или иную книгу к читателю. Я уже с трудом припоминаю критерии, по которым мы засекречивали литературу. Кое-что хоть как-то поддавалось объяснению — например, строжайшее изъятие чего бы то ни было связанного с врагом номер один — Троцким. Можно было догадаться о причине засекречивания исторических трудов, так или иначе касавшихся русской политики по отношению к национальным окраинам. Если еще совсем недавно книга или документ, свидетельствующий о национальном гнете в Российской империи, о царской России как о «тюрьме народов», свободно выдавались и экспонировались на выставках, пропагандируя этот тезис, то после войны, после массовых репрессий целых народов, эта тема стала опасной. Именно тогда в исторической литературе началось, в частности, превращение мюридизма, еще недавно восхвалявшегося как прогрессивное национально-освободительное движение, в оплот реакции. Поэтому мы не пропускали любое сочинение о Кавказских войнах, да и просто любое упоминание о Шамиле. Но бывали другие запреты, которым человек в здравом рассудке не мог найти удовлетворительного объяснения, — хоть те же фокусы с литературой Серебряного века после постановления 1946 года.