Тут-то мне и пришла в голову мысль воспользоваться происходящим как прецедентом для возвращения в Германию трофейных рукописей. И я тем легче подбила на это Кондакова, что среди вывезенных к нам из рудников в Силезии рукописей были не только фонды восточногерманских хранилищ (Дрезден, Лейпциг, Берлин, Потсдам), но и польские фонды, в свое время захваченные фашистскими войсками («Библиотека Народова» в Варшаве, Гданьск). Таким образом, возвращая эти фонды, можно было осчастливить две «братские» страны.
Не знаю, как он вел переговоры (может быть, и тогда не знала), но, кажется, устно: не помню, чтобы я сочиняла докладную в министерство или записку в ЦК. Однако вопрос был очень быстро решен положительно, и Кондаков распорядился готовить приемо-сдаточные описи на все хранившиеся у нас трофейные рукописи.
Сперва я была уверена, что библиотека вернет немцам и трофейные первопечатные книги, под семью замками хранившиеся с 1947 года в Отделе редких книг. Но как только вопрос о возвращении трофеев стал на практическую почву, этому решительно воспротивился все еще заведовавший этим отделом Б.И. Козловский. Он соглашался, что каждая рукопись — вещь уникальная, но инкунабулы и вообще палеотипы все-таки имели тираж, сохранились не в одном экземпляре, и потому их не следует возвращать. Такую позицию его отдаленные преемники занимали вплоть до 90-х годов, когда снова остро стал вопрос о реституции культурных ценностей. Полагаю, что немецкие первопечатные книги остаются в РГБ и сегодня. А тогда Козловский поднял такой шум, что я, опасаясь, что он сорвет всю нашу затею, предпочла отступиться.
На этот раз никаких новых сотрудников к описанию трофейных рукописей не привлекали, обошлись своими силами, тем более что значительную часть уже обработали в конце 40-х годов. К началу 1964 года описи трофейных фондов были готовы, и рукописи весьма торжественно передали сначала полякам, потом немцам.
Поляки не ответили на это ничем, кроме устных и письменных благодарностей. Немцы же приготовили нам в ответ ценный дар: микрофильмы всех фондов своего знаменитого Веймарского архива (собрание 74 архивных фондов и коллекций, хранящихся в Архиве Гёте и Шиллера Национального исследовательского и мемориального института классической немецкой литературы в Веймаре). Они были привезены в специально заказанном немецкими архивистами шкафу в сопровождении хранителя Веймарского архива доктора Хана, когда он приехал принимать у нас «трофеи».
Мы, разумеется, сообщили об этом поступлении в следующем выпуске «Записок Отдела рукописей» и воображали, что читатели так и бросятся их изучать. Не тут-то было! Наши германисты не приучены были возиться с рукописными источниками. Я потом работала в отделе еще более десяти лет, и за это время к немецким микрофильмам обратились всего раза два — и то лишь для каких-то уточнений.
Нашему примеру, однако, тогда никто не последовал. Немецкие рукописи, осевшие после войны в других советских хранилищах, насколько я знаю — в частности, по трудам много занимавшейся этим Патриции Гримстед, — возвращались в Германию много позже и потихоньку. Не уверена, что вообще все вернулось.
Архивные будни. — И.Л. Андроников. — Кисловодск
Важной приметой «оттепели» явилось и рассекречивание тех архивных фондов, которые долгие годы находились на секретном хранении. Большей частью они так и хранились в необработанном виде, и для введения в научный оборот их следовало прежде всего описать. Неотъемлемой частью этого дела была и публикация обзоров рассекреченных архивов в «Записках».
Сравнительно недавно закончив работу над архивом В.Д. Бонч-Бру-евича, я сама взялась за описание небольшого архива Ларисы Рейснер, входившего в состав материалов, собранных в 20-х годах Государственной академией художественных наук (ГАХН), впоследствии закрытой. Помню, с каким увлечением я работала. То, что сохранилось об этом у меня в памяти, и то впечатление, какое я извлекла из перечитанного теперь моего обзора (Записки Отдела рукописей. Вып. 27. 1965), позволяют представить тогдашний уровень собственного политического мышления. Ненависть к сталинскому этапу советской власти, трезвая оценка уже совершившегося поворота назад после свержения Хрущева сочетались тогда с все еще длящейся идеализацией романтического периода революции, ярким выразителем которого казалась мне Лариса. В этой части моего сознания сохранялись еще заблуждения, какие были свойственны преобладающей части нашей прогрессивной интеллигенции, — те же «комиссары в пыльных шлемах», которых прославлял вместе с Гражданской войной в своей знаменитой песне Булат Окуджава. Даже еще через десять лет я назвала небольшую статью о Ларисе Рейснер, напечатанную в «Литературной газете» 21 мая 1975 года, «Музыка революции». Не правда ли, это говорит о многом?