Выбрать главу

Начались новые отношения с Фимой — поддержка моими родителями его семьи. Посылки, которые ему собирали, и Буня, его жена, отвозила куда-то за 100-й километр — почему-то их нельзя было отправлять из Москвы. Длительные перерывы в известиях от него — что об этом говорить, все подобное теперь давно известно… Прочтя воспоминания Разгона — еще не в книге, а в журнале «Юность», где печатались в начале 90-х годов ее фрагменты, я позвонила Льву Эммануиловичу (я была с ним знакома- и он, и я были завсегдатаями Музея Герцена), и он рассказал мне, что Фиме и в лагере удавалось проявить свою жизненную цепкость, занять сравнительно легкое «придурочное» место — и уцелеть.

Я лишь один раз потом виделась с ним, когда во второй половине 50-х годов он вернулся в Москву и навестил моего отца. Это был сморщенный старичок, поистине ничего не забывший и ничему не научившийся, — яростный сталинист, ненавидевший ту самую хрущевскую власть, которая открыла двери к жизни для него и таких же, как он, обитателей ГУЛАГа. Из рассказанного — а про лагерное прошлое он говорил крайне неохотно — самым интересным было то, что он узнал, ознакомившись со своим гэбэшным делом и сопоставив с тем, что выбивали изнего во время допросов на Лубянке. Так как он два раза был за границей, в Англии и Германии, сопровождая своего начальника, его, по классической схеме, обвиняли в том, что он — английский шпион, а завербовал его будто бы как раз тот самый Гинзбург, ради компромата на которого и взяли моего дядю — конечно, все подписавшего. Самое же любопытное состояло в том, что тот так никогда и не был арестован.

Пытаясь теперь уточнить эту характернейшую для того времени историю, я нашла изданные еще в начале «перестройки» мемуары С.З. Гинзбурга (О прошлом для будущего. М., 1986) и выяснила из них, что в октябре 1938 года он был снят с работы и исключен из партии. Тут-то, видимо, и взяли его ближайших сотрудников, чтобы успешно завершить операцию арестом, — но что-то не сработало. «Английские шпионы» загремели в ГУЛАГ, а их «вербовщика» не только оставили в покое, но в феврале 1939 года восстановили в партии и назначили — ни много ни мало — наркомом по строительству, в каковой должности он оставался и после войны, а умер почти столетним стариком уже в наши дни, в 1993 году.

Последние два маминых брата, Саша и Дуся (Давид), учились уже в советское время и стали инженерами. Дусю я никогда не видела, а мама с ним не переписывалась. Дядя Саша, проживший всю жизнь в Ленинграде, был, напротив, очень близок с нашей семьей. Это был очаровательный человек, помимо своей специальности увлекавшийся историей, искусством, фотографией и бывший незаменимым путеводителем по Ленинграду и его истории. Я его очень любила и, приезжая в Ленинград, всегда с ним виделась и живала даже у них.

Бабушка Белла Бенционовна, которую я хорошо помню, потому что она пару раз гостила у нас в Москве, была человеком общительным, остроумным и наделенным неиссякаемой энергией. Живи она в другом мире, она, несомненно, ярко бы себя проявила. После смерти деда ее взяла к себе младшая дочь Бася, у которой она до глубокой старости вела все хозяйство. Энергия ее и погубила: в возрасте 96 лет она вздумала одна произвести предпраздничную генеральную уборку в доме, упала со стремянки, вытирая пыль со шкафов, и, вероятно, только поэтому не дожила до 100 лет, к чему очень стремилась. До самой этой катастрофы она живо откликалась на все политические события, читала газеты и гордилась тем, что во время выборов первой являлась в 6 часов утра на избирательный участок. Традиционно религиозная, она строго соблюдала все еврейские нормы и обычаи. Однажды, приехав к нам в Москву, когда я была дерзким и глупым подростком, на мой ехидный вопрос: «Как же ты будешь питаться, у нас же нет кошерной посуды?» — отпарировала: «Меня бог простит: это, детка, ваш грех, что я, старая, должна у вас есть из общей посуды». Бабушка уверяла меня, что надо иметь много детей и жить долго — тогда доживешь до четырех правнуков, что, по ее глубокому убеждению, автоматически переводило человека в праведники и обеспечивало ему царствие небесное. Четвертым ее правнуком был как раз мой Юра, и в ответ на мамино сообщение об его рождении мы получили радостное ее письмо: «Теперь могу умереть спокойно!» После этого она прожила лет пятнадцать, имела еще нескольких правнуков и пережила своих старших детей. Мамину смерть в 1948 году от нее скрыли. Она бы очень радовалась, узнав, что теперь и у меня есть четыре правнука.

В Золотоноше меня тогда очень поразил вид вросшей в землю хибарки, крошечного домика с земляным полом, где прожили жизнь и вырастили эту кучу детей мамины родители. Я не могла представить себе, что таков мог быть родной дом моей интеллигентной, умной, аристократично сдержанной мамы. Поездка в Золотоношу памятна еще и тем, что мама оттуда съездила на денек в Черкассы и привезла мне несколько книг из остававшейся там нашей библиотеки. Для меня это было фантастическим событием — получить марксовские однотомники Пушкина, Лермонтова, Гоголя. У меня, в сущности, впервые появились свои книги. А в Ростове дядя Фима подарил мне дешевое издание Жюля Верна в десяти томах — тогда появлялись такие дешевые издания — книги на серой бумаге, едва скрепленные и разваливавшиеся при первом чтении. Но я была в восторге.