С чтением у меня в детстве, в Харькове, получалось очень странно. Своей библиотеки в доме не было: старые книги остались в Черкассах, новых не нажили за эти годы. В библиотеке, куда я ходила, были только детские книги. Но дома, конечно, все время появлялись какие-то журналы и книги — главным образом переводные романы, которые читали и родители, и Даня с Гутей.
Я же читала все подряд, и никому в голову не приходило ни контролировать мое чтение, ни подсказать, что действительно нужно читать. Поэтому у меня в голове была невообразимая каша, а я казалась себе невероятно образованной. Характерно, что если у меня возникало какое-нибудь недоумение, я избегала обращаться с вопросами к взрослым. Так, я помню, что никак не могла понять смысла названия дореволюционного детского журнала «Охота пуще неволи», отдельные номера которого случайно сохранились у нас от Даниного детства. Каждое из этих трех слов я понимала в его первичном смысле (охота — на зверей; пуща — густой лес; неволя — плен или тюрьма). Вместе же в этом сочетании они складывались в совершенную бессмыслицу. Почему же не спросить у старших? Нет, почему-то невозможно.
Заполучив три однотомника, я без конца читала и перечитывала их. К стихам и к лермонтовской прозе я осталась равнодушна, но «Дубровский», «Капитанская дочка» и Гоголь долго служили ежедневным чтением, как и разглядывание иллюстраций и подписей под ними. При этом тоже возникало немало недоумений. Под одной картинкой, например, была загадочная для меня подпись: «Разве пушки льются на царей?» Что это значило? Я долго представляла себе, как расплавляют пушку и выливают жидкий металл — но на кого-то, не на царя.
При привычной уже полной моей бесконтрольности в чтении я была поражена однажды тем, что папа, увидев в руках у меня, девятилетней, роман Бласко Ибаньеса (кто теперь знает такого писателя, кроме специалистов по испанской литературе?) «Нагая маха», отнял его, сказав, что это книга не для меня, и куда-то спрятал. Нечего и говорить, что назавтра, оставшись одна дома, я методически обыскала обе наши комнаты и нашла книгу под матрасом родительской кровати. Прочла ее и название помню до сих пор, хотя понятия не имею, о чем там шла речь. Думаю, потому, что, поглощая книги без разбора, я как-то ухитрялась не допускать в свое сознание половую сферу жизни. К этому я еще вернусь.
Между тем время несло с собой перемены, задевавшие и нашу семью. Отец сменил место работы: теперь он работал в объединении кооперативов, называвшемся по-украински Вукопспилка (Всеукраин-ский кооперативный союз), потом оттуда перешел в Всеукрторгпром. Середина 20-х годов была временем «украинизации»; украинский язык был внедрен во все государственное делопроизводство, что для служащих представляло немалые трудности, так как этот язык был родным только в деревне. Городское же население, в том числе и советское чиновничество, не умело ни говорить, ни тем более писать по-украински. Положение изменилось лишь позднее, когда в жизнь вступили люди, получившие образование в украинских школах. Преподавание в средней и высшей школе на украинском языке стало обязательным, если не ошибаюсь, с 1925 года. И даже в Харькове, столице республики, оставили лишь 2–3 школы с преподаванием на русском и с обязательным изучением украинского как второго языка. Мои родители и перевели меня в одну из оставшихся русскими школ.
Новая школа была далеко от нашего дома, на Максимилиановской улице, и о двух последних в Харькове школьных зимах в памяти сохранился лишь долгий путь туда и обратно — ни учителей, ни одноклассников я не помню совершенно. Учительница третьего класса, куда я должна была ходить, проэкзаменовав меня, решила, что мне здесь делать нечего, и отправила в четвертый класс, где я снова оказалась самой маленькой: моим товарищам было 11 лет, мне — 9. Это решение имело забавное следствие: мы проходили простые дроби, и выяснилось, что десятичные прошли в третьем классе, а я понятия о них не имею. Я посвятила в это Гутю — боялась, что если расскажу родителям, то меня возвратят в третий класс, — и она, не выдав секрета, потихоньку обучила меня. Как нас учили, я помню мало — только, пожалуй, о «комплексном методе» (он, кажется, назывался Дальтон-план). Это значило примерно вот что: по всем предметам изучалась одна тема или одно понятие, скажем, корова (беру пример не случайно — в пятом классе я писала так называемое годовое сочинение именно о корове). Ее изучали не только по естествознанию, но и для уроков литературы выбиралось что-то ее касающееся, и задачи по арифметике содержали условия насчет крупного рогатого скота. Нас почему-то это очень занимало.