До сих пор передо мной стоит аскетическое, бледное лицо нашего факультетского комсомольского секретаря Саши Шитова и фанатический блеск в его глазах, когда он командовал распинанием очередной жертвы, обвиняемой в близости с «врагом народа» или сыном «врага народа» (в 60-х годах, живя на Ленинском проспекте, я часто встречала его, идя на работу или с работы, — видимо, он жил где-то поблизости; но мы никогда не здоровались; он был все тот же: худой, прямой, с тем же выражением обтянутого бледной кожей лица).
И так же ясно вижу и слышу эти голосования за исключение жертв из комсомола, за изгнание из университета. И этот психоз толпы, и вытаскивание на свет божий пытавшихся уклониться от него, и крик: «Нет, ты объясни свое поведение! Ты что — партии не веришь?!»
Учителя. — Ф.А. Коган-Бернштейн. — П.С. Юшкевич и Л.И. Аксельрод (Ортодокс)
Как же мы могли жить, радоваться жизни, решиться завести ребенка, как, наконец, могли учиться? Но мы учились, и нас хорошо учили очень неплохие учителя.
Во-первых, языкам. По окончании полагалось владеть двумя европейскими языками и латынью. Греческий учили только античники и византинисты. На самом же деле, в результате разных пертурбаций, очень многие, в особенности будущие русисты, не знали толком ни одного европейского языка, а латынь учили только год и к концу успешно забывали. Те же, кто, как мы, будущие медиевисты, учились языкам в течение всех лет обучения в университете, оказывались в выигрыше.
Я при поступлении сдавала немецкий язык. Знала я его прилично, так как учила в школе и одновременно в течение года или двух брала частные уроки у полоумной старухи по фамилии Фульда-Буббек (полоумная-то полоумная, но требовала много и заставляла учить наизусть множество немецких стихов), потом в техникуме. Почему в то время во всех учебных заведениях обучали только немецкому языку? Не знаю. Может быть, ожидали, что в Германии раньше всего начнется мировая революция? Это, впрочем, не было бы лишено оснований: известно, что там началось в 1933 году.
По результатам вступительного экзамена мне предложили еще год заниматься в «сильной» группе и сразу сдать государственный экзамен.
С отрадным чувством вспоминаю занятия, позволившие за год по-настоящему овладеть языком, который до этого учила 10 лет. Преподавал нам молодой человек по фамилии Мазель, младший брат искусствоведа Мазеля, коллеги моего брата, — и это было нечто принципиально новое. На следующий год он был арестован, и судьба его мне неизвестна.
Следующие три года я занималась французским — у еще более замечательной преподавательницы В.В. Потоцкой (той самой, кому когда-то принадлежала французская гимназия, ставшая 57-й школой, где я училась).
Уже в аспирантуре я взялась за итальянский в соответствии с намечавшейся темой диссертации, а во втором полугодии первого аспирантского года — за английский. Но началась война, и обоими языками я потом овладевала самоучкой. Но и того, что мне дал в этом отношении университет, хватило на всю жизнь.
Больше же всего сил и времени потребовала латынь. Античники и мы, медиевисты, учили ее все пять лет. Профессор наш, Николай Иванович Новосадский, являл собой поразительный, как будто мумифицированный реликт дореволюционного университета. Он приходил на занятия в сюртуке, сшитом, по всей вероятности, к магистерской защите, лет тридцать или сорок назад, и говорил тем превосходным русским языком, который был уже давно утрачен в окружавшем нас мире. Требовательный, суровый и раздражительный, он никогда не вступал со своими учениками в какие-либо беседы, выходящие за пределы его предмета. Он внушал к себе уважение и страх, не позволявшие и нам запросто заговаривать с ним, как бывало с другими профессорами.
Тем более запомнилась мне последняя с ним встреча в первые дни войны, в конце июня 1941 года.
Занятия уже не шли. Мы приходили на истфак, чтобы получить в комитете комсомола задание на день: нас посылали группами на вокзалы, откуда отправлялись поезда с мобилизованными и шли такие же поезда с востока страны. Мы должны были произносить пропагандистские речи перед новыми солдатами и их рыдающими женами и матерями.
И вот, выйдя с факультета на Никитскую, я встретила Новосадского. Он выглядел еще дряхлее, чем всегда, чем месяцем раньше. Я поздоровалась, а он, вопреки своему обыкновению соблюдать дистанцию между собой и нами, остановился и спросил, продолжаются ли занятия в университете. Я объяснила, как обстоят дела, и спросила о его здоровье.
— Что здоровье! — ответил он, махнув рукой. — Не кажется ли вам, что для жизни одного человека двух революций и трех войн многовато? А для страны? Да что говорить!