Выбрать главу

Только после возвращения из эвакуации, в последние два года войны, когда я, работая над диссертацией, снова начала бывать в этом гостеприимном доме, Павел Соломонович уже говорил со мною как с другом — но, думаю, и тут не вполне откровенно.

Фаина Абрамовна стала моим официальным научным руководителем, и я приходила к ней с каждым написанным куском текста, заранее зная, что буду подвергнута беспощадной критике за мою способность в увлечении логикой выдвигать необоснованные идеи. Она, как Станиславский с его известным «Не верю!», безошибочно улавливала подобные мои рассуждения, казавшиеся мне такими красивыми, и разбивала их в пух и прах, требуя документальных доказательств. А иной раз тыкала меня носом в упущенное доказательство и показывала, как следовало поступить. Да, многому она меня научила.

Мне в то время не с кем было оставлять пятилетнего сына, и я брала его с собой на эти свидания. Мы с Фаиной Абрамовной сидели часами над моим текстом, а Павел Соломонович все это время занимался Юрой — читал ему или серьезно, без скидок на возраст, рассказывал что-нибудь или беседовал с ним, и оба получали удовольствие. Потом он говорил мне: «Очень, очень незаурядный ребенок! Каково-то ему придется в жизни?»

Ребенок был действительно незаурядный. Он рано начал читать, к пяти годам был развит, как десятилетний школьник, и нам казалось, что его ждет необычайная судьба. Впоследствии облик вундеркинда исчез, и к окончанию школы это был просто очень способный, интеллигентный юноша.

С Любовью Исааковной Аксельрод дело шло по-другому. Совершенно не помню, кто меня рекомендовал ей — возможно, тот же П.С. Юшкевич. Ей нужен был секретарь или референт — что-то вроде этого. Я искала работу и ухватилась за появившееся предложение.

Но когда мне сказали, к кому придется идти, я не поверила своим ушам.

Да разве она жива?

Ее имя ассоциировалось у меня с чем-то невообразимо далеким — с группой «Освобождение труда» (в которой она состояла), если не вообще с Чернышевским. Но она была живехонька, да и не такая уж старая, лет семидесяти с небольшим (это, конечно, мой нынешний взгляд, с высоты собственного преклонного возраста), и с утра до вечера работала, поглощенная своими философскими трудами.

В первый же день она допросила меня обо мне, моих занятиях, семье и, оставшись, по-видимому, удовлетворена, с ходу начала разговаривать со мною так, будто мы где-нибудь на Ривьере, а не в Москве 1938 года. Сначала я очень пугалась, слушая ее, а потом, что называется, махнула рукой и стала только впитывать ее рассказы.

Она явно ничего не боялась сама — и при этом нисколько не боялась и за меня, принимающую участие в крамольных беседах. Как хотелось, вернувшись домой, хоть что-то записать из ее рассказов — но где там! Можно ли было на это решиться? Только Павлику вечером пересказывала.

Правда, многому в ее речах я не вполне верила — особенно о Ленине, его личности и роли в эмиграции и революции. Я приписывала ее отношение к нему старой вражде меньшевиков и большевиков — ведь она и в 1917 году была одним из меньшевистских вождей. Почему она уцелела, я и до сих пор не понимаю. Кое-что я бессознательно старалась потом просто забыть — действовал инстинкт вытеснения из памяти очень уж неприятного. И все это стало вспоминаться только спустя полвека, когда поток разоблачений прорвался в печать.

Так, например, именно от нее я впервые услышала историю про Парвуса и пломбированный вагон, с полной и бескомпромиссной характеристикой этого эпизода. И еще многое, противоречившее внушенному нам культу старых большевиков, все еще внутренне противопоставлявшемуся нами сталинскому режиму. Солженицын, думаю, много бы дал, чтобы послушать ее красноречивые рассказы о Ленине в эмиграции (кстати, хронологически это было возможно: она умерла в 1946 году).

Моя помощь ей состояла в наведении библиографических справок или в выписках из книг (ездить самой в библиотеки ей уже было трудно). Я работала с ней около года, а когда представилась работа в ИМЭЛе, то предложила ей на замену мою двоюродную сестру Зину. Она и ее полюбила, особенно узнав об ее репрессированном отце, делала ей подарки, а когда в начале лета 1941 года мы праздновали свадьбу Левы и Зины (они оба доводились мне двоюродными, но Лева по отцовской линии, Зина — по материнской, и между собой не родня), то Любовь Исааковна приехала к нам на Ржевский, поразив своим туалетом и завитыми, надушенными, седыми волосами. Маркиза! А туалет — роскошное кружевное вечернее платье — как она, усмехаясь, нам объяснила, был привезен «еще до их переворота» из Парижа.