Выбрать главу

Леву отвезли к гидроплану и вместо того, чтобы заменить пленного летчика своим, предпочли приказать немцу совершить этот маневр. Боялись, что ли, что не справятся сами с незнакомой системой управления? А героический фашист предпочел гибель плену, перевернул в воде и утопил самолет. Обоих вытащили оттуда мертвыми. Самолет извлекли и этим трофеем потом пользовались.

Лева прожил только 30 лет. Осталось несколько фотографий, замечательные письма и рукопись неоконченного романа, в котором виден был много обещавший талант. Он, несомненно, стал бы крупным писателем. А равного ему человеческого таланта я ни разу не встретила за свою долгую жизнь.

Необыкновенная его личность оставляла глубокий след в душах всех, с чьей жизнью он так или иначе соприкоснулся. Недаром его имя дали не только мы своему старшему внуку, но и Алена Бажанова — сыну, а Лида Анкудинова — тоже внуку.

Хочу вспомнить теперь о двух людях, связанных в моей памяти с Архангельском.

Мой сокурсник Алексей Амальрик принадлежал к числу тех студентов, которые пришли в университет уже взрослыми людьми. Человек он был очень талантливый и интересный, но со сложной биографией и сложным характером. К тому же и сильно пьющий. В последние годы перед войной он был женат на милой женщине, с необыкновенным терпением выносившей его закидоны. Сынок их Андрюша, впоследствии известный диссидент, был сверстником моего Юры.

Они жили на Никитской, близко от нас, и, так как Алексей очень сошелся с Павликом, они частенько просиживали вдвоем у них на кухне до поздней ночи, ведя крамольные речи и усиживая за это время не одну бутылку. А мы с его женой нередко вместе прогуливали детей.

В войну Алексей, как офицер запаса, попал на Северный флот и в конце концов оказался в Архангельске, где подружился с Левой, Лидой и жившей там же во время войны у родителей еще одной нашей сокурсницей Женей Поповой. Тут, незадолго до гибели Левы, и произошла знаменитая история.

В Архангельске был Дом офицера (кажется, так назывались тогда эти военные клубы), где бывали на киносеансах, танцах и разных других вечерах и наши военные моряки, и моряки союзников с приходивших в порт военных транспортов.

И вот на одном таком вечере пьяный Амальрик сорвал со стены в фойе портрет Сталина и на глазах ошеломленной публики с нецензурной бранью стал топтать его ногами.

Не позавидуешь положению командования в Архангельске — погоны должны были слететь у всех, снизу доверху, и вряд ли дело свелось бы только к разжалованиям и отставкам. Но — поразительно! — несмотря на большое число свидетелей и на то, что слух о немыслимом этом поступке мгновенно разнесся по городу, ничего подобного не произошло. Факт был слишком страшен, чтобы о нем докладывать. Очевидно, не решались сказать вслух о том, что произошло, и штатные стукачи. Амальрика тут же по-тихому списали в штрафную роту и отправили на фронт.

Он уцелел и там, и мы долго встречались с ним после войны. Но об этом инциденте он не любил говорить.

Другим человеком, с которым я познакомилась в Архангельске и который произвел на меня тогда сильное впечатление, был будущий скульптор и художник Гавриил Гликман. В то время он служил в какой-то военной части близ Архангельска, ухаживал за Лидой Анкудиновой, после войны ставшей его женой, и, не имея частых увольнительных, поздними вечерами преодолевал пятнадцатикилометровый, в обе стороны, путь только для того, чтобы свидеться с ней на несколько минут. Романтическая военно-полевая любовь тем более тронула меня, что молодой человек был красив и пылко говорил о своем будущем в искусстве, когда кончится война. Конец ее становился уже реальным, наши войска двигались по Европе.

С Лидой мы дружны с тех пор всю жизнь. Они с Гавриилом жили в Ленинграде и, часто бывая там, я виделась с ними. Лида преподавала в университете, у них родилась дочь Елена. Гавриил приобретал все большую известность, одна работа была лучше другой. Мы особенно высоко ценили бюст мятущегося Бетховена и поставленный Гавриилом на Донском кладбище памятник Михоэлсу. Но сам он нравился мне все меньше и меньше.

Понятно, что в условиях тех лет у него было немало трудностей — с мастерской, с материалами, с заказами и продвижением его работ. Но он, с его самомнением, реагировал на эти трудности не как на общественное явление, а как на личные оскорбления, был всегда раздражен — и не политическими обстоятельствами, а ведущимися будто бы против него личными интригами недоброжелателей.

Любые попытки объяснить ему истинный смысл тех или иных фактов решительно отвергались, а собеседник сразу зачислялся в стан врагов. Так произошло и со мной. Нечего говорить о положении жены. Кончилось это разрывом с семьей, а потом и эмиграцией в Америку. Об его творческой судьбе там я ничего не знаю.