Но я не только не последовала ее совету, почему-то твердо уверенная, что гитлеровцев остановят далеко от Урала, но, став аспиранткой, не поехала и в Самарканд. Пока же кончился учебный год, и летом (очень жарким) я стала чем-то вроде референта у Волгина: делала выписки в библиотеках, заказывала и получала для него книги, а больше всего занималась необыкновенной коллекцией книг, принадлежавших некогда Пушкинскому лицею, а после его закрытия переданных университету в Екатеринбурге. Несмотря на мое тогдашнее невежество в отечественной истории и истории литературы, я вполне поняла значение этой коллекции и затеяла работу о круге чтения лицеистов пушкинского времени — или, вернее, о возможностях для их чтения. Жаль, что, уезжая из Свердловска, я бросила там все свои заготовки, интересно было бы сейчас на них взглянуть. Тем более что не знаю, занимался ли этим кто-нибудь с тех пор.
Однажды, придя в университет, я встретила на лестнице Шуру Хей-феца. В университете он учился курсом старше меня, но я была знакома с ним, тоже был одесситом и приятелем моего друга Гриши Гитина. В отличие от Гриши он, хромой, не мог попасть на фронт. Я знала, что как и многие аспиранты он уехал с университетом в Ашхабад, и очень удивилась, увидев его вдруг здесь.
— Ты что, не знаешь, — сказал он, заметив мое удивление, — наш университет переехал из Ашхабада в Свердловск. Мы уже несколько дней здесь.
И повел меня в огромный зал, куда, вынеся из него скамьи и стулья, поместили преподавателей и аспирантов (студентов расселили по об-щежитиям). Зрелище не совсем обыкновенное: семьи отгораживались одна от другой стенками из чемоданов. За этими импровизированными стенками спали, укачивали детей, готовили на керосинках еду. Потом их постепенно расселили, но первое время, придя и не застав нужного человека, можно было задать вопрос о нем в воздух — и тогда из-за какого-либо чемодана высовывались и сообщали, где найти искомого.
Появление в Свердловске нашего университета коренным образом меняло мой статус. Я немедленно восстановилась в очной аспирантуре. Это было тем проще сделать, что деканом истфака стал к тому времени мой учитель С.Д. Сказкин. Аспирантура давала стипендию и «рабочую» карточку, и я сейчас же уволилась из школы О Самарканде теперь и речи не шло — тем более что институт Павлика собирался уже возвращаться в Москву и зимой действительно уехал. Павлик снова проездом был у нас. Годовая разлука сняла все наши сложности, и мы просто рвались снова соединиться. Но пока это было невозможно.
Несмотря на то, что моя-то жизнь стала много легче, вторая зима в Свердловске вообще оказалась еще более трудной и голодной. Папа из сил выбивался, стараясь получать какие-то льготы и пособия, которые помогли бы нам выжить. К середине зимы он заполучил даже талоны на два обеда в обкомовской столовой. Я приносила их в судках домой, и нам вполне хватало на четверых. Я даже смогла забрать ребенка из детского сада, поручив его бабушке.
А к Новому году наркомат сделал своим сотрудникам царский подарок: были где-то закуплены и привезены в город мерзлые бараньи туши. Папа, в какой-то степени причастный к этой операции, предложил хранить и распределять их у нас на террасе. Там, в холодном, но все-таки закрытом помещении они немного оттаивали, молодые папины сослуживцы рубили их топорами на части, взвешивали на специально привезенных больших весах и раздавали, деля со скрупулезной точностью. Мы встречали 1943 год у родных с ошеломляющим вкладом в новогоднюю складчину — бараньими котлетами.
Но это были редкие взлеты. Конечно, вся страна жила на неандертальском уровне, с не такими уж большими отличиями, не только во время войны — жила так уже давно. Но мы в Москве привыкли все же к другому, и приспособиться к новым для нас условиям, выжить и сохранить себя было не так просто.
Я наблюдала, как постепенно опускались некоторые мои новые знакомые, эвакуированные из Москвы или Ленинграда профессорские дочки: переставали мыться, стирать, купать детей.
Это выводило меня из себя. Я ни за что не хотела отступить от привычных требований к быту — не просто стирала, а кипятила и крахмалила белье, летом заготовив крахмал из картошки. А что значило ежедневно купать ребенка и хоть раз в неделю всем помыться и перестирать снятое белье? Это значило наносить несколькими рейсами воду из колонки тяжелыми бадьями. По сугробам, по льду, широко раскинувшемуся вокруг этой колонки. А во мне весу 45 килограммов и рост почти с эту самую бадью. Потом кипятить воду в чугунах в русской печи, которую я вначале не умела растапливать, а потом научилась, как и всему. И подумать только, что так жила испокон веку и живет до сих пор, через полвека, наша деревня! А я с ужасом вспоминаю тот опыт, для меня являющийся приметой страшного военного времени.