— А я не могу, знаете, не могу с хамами, я сразу ухожу.
— Куда же ты уходишь?
— Совсем ухожу. Чтоб не сталкиваться.
— Всегда?
— Ага.
— И ты еще среди живущих! — патетически воскликнула я. — Везло же тебе!
Позже я убедилась, что Ася, как почти все люди, создала себе легенду относительно себя же самой.
— Не смейтесь! — с обычной готовностью отозвалась Ася. — Мне и правда везло на людей. Уж и не знаю почему. Я, наверное, удачливая.
Что верно, то верно. Ася удачлива. Если она опаздывает в театр, спектакль в этот вечер непременно задерживается на те самые несколько минут; купит наушники для мужнина транзистора, окажется, что это единственный действующий экземпляр из всей партии; я уж не говорю о ее непосредственной работе. Там, в больнице, ей случалось выхаживать самых тяжелых больных. Ну, тут, конечно, не в одной удачливости дело. Она еще очень обязательная, Ася. Одна из выхоженных ею и по сей день таскается за ней и, как мне кажется, изрядно ей надоела. Я эту Татьяну Всеволодовну, правда, не видела, но слышу о ней при каждой встрече с Асей.
— Обрыдла тебе твоя Татьяна, а? Сознайся!
— Ну что вы! — Ася даже озирается испуганно. — Таня несчастная женщина. Да ей слова сказать не с кем.
— Приезжая?
— Нет, но как-то не сложились отношения.
— Тебя это не настораживает?
— Таня очень хороший человек, — горячо уверяет Ася. — Она лежала у меня почти безнадежная, — тяжелая операция, послеоперационная пневмония, всякие осложнения, да еще малокровие, фурункулы пошли… А она — знаете что? Асенька, говорит, бог с ними, с уколами, расскажите мне сказочку. Чтобы как в детстве.
— Чтоб ты не отходила, стало быть.
(Не знаю что, но что-то меня раздражает в этой дружбе и делает несправедливой.)
— …И такое лицо беспомощное, будто и в самом деле ребенок.
— Рассказала?
— С продолжением рассказывала. Это ночью было. Больных много. Вот я всех обойду, все сделаю и — к ней. Еще обойду — и снова к ней.
— Молодец.
— А что тут такого? Мне же все равно не спать.
— Да не ты, она молодец. Такую сестру всю ночь возле себя держать. Не пропадет твоя Татьяна!
— За что вы ее не любите?
— Я люблю. Даже очень.
(Я ей чего-то не могу простить, этой Татьяне. Будто, дурача Асю, она обводит вокруг пальца и меня.)
Мы сидим с Асей в нашем полуподвальном после заседания. Старички рассосались незаметно. Вадим Клавдиевич убежал до окончания (он чрезвычайно бегуч вообще), а мы вот взялись разбирать бумаги — раз уж пришли! — и немного болтаем.
— Тане очень нравится мой Слава, — говорит Ася, и улыбка серповидным месяцем освещает ее лицо.
— Чего ты удивляешься? Разве он никому не может понравиться?
— Ей редко кто. А тут даже и без меня как-то забежала.
— Рад был ее визиту?
Ася пожимает плечами:
— Нет, знаете. Он говорит — «в ней тяжесть». А я не чувствую. Впрочем, — вы замечали? — мужья редко принимают наши дружбы. — И густо краснеет от своей бестактности: у меня-то мужа нет, как мне замечать.
Но возможно, она смутилась потому, что ее Слава не одобряет ее дружбы и со мной. Вполне вероятно. И даже объяснимо.
В тот вечер, когда зашли к Асе, он был предупрежден о моем визите. Ася звонила из полуподвального при мне:
— Слава, ты не рассердишься? Мы придем с Анной Сергеевной. Хорошо?
Он не ответил односложно (да, мол, хорошо), а говорил что-то довольно долго, не догадываясь, что я рядом, и Ася, по своей непосредственности, несколько раз украдкой глянула на меня.
Когда мы пришли, он выбежал с полотенцем, перекинутым через руку, и — с поклоном:
— Милости просим! К столу, к столу! — Потом, отбросив игру, выпрямился, тряхнул седым чубом, протянул руку: — Будем знакомы, Коршунов. Рад вас видеть, Анна Сергеевна. Верно ведь? Отгадал?
Да, да, он отгадал. Как говорится, информация — мать интуиции. Но если бы мы встретились в иной обстановке, он крикнул бы: «Жанка! Вот это да! Я сразу узнал!»
Он узнал. Я видела это по сторожкому промельку в глазах. Мне как бы дали понять, что мы прежде не были знакомы. Почему? Да от неловкости!
В те давние поры мы были очень молоды, неточны в поступках; мы, юные сотрудники газеты, были до краев полны энергией и тщеславием, а скрывать подоплеку своих действий почти не умели. Разве теперь мог бы он, Владислав Коршунов, так повести себя? Он почти в открытую искал силу. И когда меня стали «выдвигать», «повышать» и т. д., полюбил меня теплой братской любовью, носил на чтение свои опусы (он тогда баловался рассказами), помогал разбираться в сложной газетной иерархии, порою совершенно незримой. (Так, от младшего редактора Веры Стрешневой зависело так много, что ни в сказке сказать… Это он, Слава Коршунов, объяснил мне, ч ь я она жена, и просил меня никогда не портить с ней отношений.) Тогда же он стал появляться у нас дома. Кирка смеялся, придумывая, будто я подсыпаю этому красавцу в борщ приворотное зелье. А Слава неуклюже прикидывался, что увлечен мной («вабанковая девочка!»). Похоже, ему стыдно было своей слабости и этого невольного искательства. Потом, когда я привыкла к нему, то поняла, что не все тут идет от разума и расчета: это устройство такое, такая зависимая ткань души. И не обиделась, когда его любовь перешла на неуклюжую и дубоватую женщину, ставшую во главе нашего отдела. Вот там произошел роман с подношением цветов, объяснениями после работы и, наконец, с передозировкой каких-то пилюль (глотала их, разумеется, она), когда выяснилось, что вечной любви не существует. Ее откачали, а ему пришлось уйти на другую работу — в журнал, где он и выдвинулся заметно. Все это было так давно. Я, честно говоря, не соотнесла с ним Асиной фамилии (мало ли на свете Коршуновых!), а то бы, может, и не пошла в гости. Нет, пошла бы! Я ведь любопытна, как сорока, да и Аська для меня что-то значит.