Газета, в которой Анна Сергеевна работала и куда снова стала теперь заглядывать, была готова опять заказывать ей материалы (о штатной работе почему-то не решилась спросить), но дело ведь не в этом!
Тянуло забиться в угол, не видеть никого, не слышать. У нее было много книг, она получала многие журналы и газеты, прочитывала быстро, вернее — просматривала. А для чего? Просто для ощущения силы. Чтобы чувствовать себя информированной и при случае показать это. Обычно в ее чтении главное участие принимала память: где напечатано, автор, оценка. Ну, и, разумеется, некоторые детали — симпатичные или говорящие о бездарности, плохом вкусе писателя. Примерно тот же смысл имели посещения выставок, кино. У нее был даже большой блокнот, куда она заносила поступавшую информацию. Иногда, собираясь в гости, просматривала записанное, и это тоже давало ощущение памятливости, осведомленности, пребывания на плаву.
Теперь захотелось не спешить, вдуматься. Но все, что попадалось, как назло, косвенно касалось ее несчастья. Будто какой нечистый (так бабушка, отцова мать, говаривала: «Это все нечистый делает»), — так вот, будто это он подсовывал литературные схожести, сколки, маски с ее мыслей, поступков, ситуаций. Но — странно! — вызывало это не боль, а досаду, неприятное сознание своей похожести на всех. Ведь есть же другие книги! Которые повыше, понадземней?! Есть. И женщина знала их. Но читать не могла. Ей сейчас было не дотянуться. Точно какой-нибудь жук-плавунец, кружила она по родному болоту, и дыхание близкой реки ничего не говорило ей.
Анна Сергеевна, привыкшая к деятельной жизни, постаралась подавить в себе эту инертность: нельзя поддаваться, нечего пестовать свою печаль!
Какая из моих служб была самой интересной? — спросила она себя.
И задумалась. Трудно в самом деле ответить. Потому что всегда примешивались посторонние чувства: там было весело от людей; в другом месте сопутствовала удача; где-то — влюбленность… Пожалуй, отрешенней и серьезней всего была работа над диссертацией: и в библиотеке, и дома обступали раздумья, догадки, не все вписывалось в тему, но знать-то нужно было, — и вот экономика переплеталась с историей, история — с социологией, та — с психологией. Что касается последней, Анна Сергеевна (тогда еще Жанна), удивляясь, как разумные идеи, спускаясь в недра русской жизни, теряли и остроумие и смысл, полагала, что многое таится в национальном характере. Да и поныне была уверена — с психологией тут кое-что связано. Ведь вон еще когда — в 1665 году один из первых политэкономов на Руси, боярин Ордин-Нащекин, приехавший с государева благословения в Псков, чтобы управлять и проводить в жизнь свои семнадцать разумнейших статей «о градском устроении», уже в 1672 году, ничего не добившись, постригся в монахи, — а был не робкого десятка! Но оклеветали одни, не поддержали другие… Зато «писцовые книги», в которых учитывались «по наезду» (уезду) «пашни паханые», по которым обкладывались податями крестьянские дворы, — они существовали веками, хотя по несовершенству своему давали много поводов к ошибкам и злоупотреблениям. Грубо говоря — жулили и писцы, и облагаемые; первые — заботясь, чтобы в государевых податях «противу прежних книг ничего не убыло», а по возможности «прибыло» (поэтому писец учитывал лишь пространство «пашни паханой», не сообразуясь с «мочью» обрабатывающих хозяйств, то есть цифры были условны), вторые же (то есть крестьяне) «с себя убавливали пашни» — передавали их, «наметывали на молодших людей», а сами работали на необлагаемых «пустых долях» и «диком поле». А как быть, когда крестьянам не вытянуть податей, а писцам, если опись указывала на понижение дохода, предстоял «дозор» — ревизия. Надо сказать, что и тут симпатичные наши предки находили лазейку, поскольку дозорщики тоже были из писцов (милые, наивные начатки коррупции!). А чего бы иначе в 1622 году «писцы посыланы были за крестным целованием» (попытка нравственного обуздания).