Выбрать главу

— Эй, Игорек, а ну-ка по бокальчику! — И этот кто-то, непонятно кто, Томка даже узнать не могла, подал им по бокалу вина, они взяли, чокнулись все втроем и перецеловались на брудершафт.

— Ты иди… я посижу. Что я тебе тут говорила?

— Ничего. А-а, про этого своего, который у тебя в армии.

— Про Ипашку?

— Ну да. Что, мировой парнишка?

— Лучше всех нас, вместе взятых!

Игорь громко рассмеялся:

— Томка, Томка, я не я, если ты не кайфовая девка!

— Отстань…

Игорь обнял ее, но не стал целовать — она как-то вся напружинилась против поцелуя, — а как бы просто приласкал, приголубил, прижал к себе ее голову, осторожно гладя рукой чистые пушистые волосы.

— Ты со всеми так? — спросила она, почувствовав, как все у нее внутри замерло от его ласки.

— Со всеми, — нарочито насмешливо сказал он, и она поняла так: ну, нет, конечно, только с тобой, зачем спрашивать?

— Какой ты грубый, — сказала она, а сама подумала: как хорошо он все чувствует и понимает. Он продолжал нежно гладить ее волосы, и она доверчиво прижалась щекой к его щеке.

Он начал целовать ее, а она теперь уж больше не рассказывала ему про письма Ипашки и не вспоминала его, она поняла: это глупо — целоваться с одним, а говорить о другом, хотя очень странно, как внимательно, спокойно и с уважением вслушивался Игорь в ее рассказы.

Или это только казалось?

В какой-то момент Томка опять будто провалилась в пропасть и ничего не помнила — сидела она, или лежала, или танцевала, этого она так и не узнала, очнулась только, как бы осознала себя, когда вдруг что-то влажное, свежее дохнуло на лицо, она будто открыла глаза — хотя они у нее были открыты — и увидела, что, оказывается, она стоит на кухне, у распахнутого окна, совершенно одна, смотрит, как за окном, в ночи, падает уже утренний, такой белый, такой пушистый снег, даже не верится, Томка вытянула руку, и пушинки, касаясь ладони, тут же таяли, оставляя влажный, искрящийся на свету след. Томка смотрела на все это и глазам своим не верила, так это было неожиданно: она стоит у распахнутого окна и смотрит на падающий в ночи снег. И снег, словно открывшийся перед ней сам собой, искрящийся, кружащий и мельтешащий перед глазами тысячами снежинок, вдруг будто сдвинул в ней какую-то пружинку, на Томку накатило острое чувство умиления; катились по щекам слезы, ей даже приятно было, что они катились, она упивалась собой, своей чувствительностью, причастностью к чему-то такому, чего никто не видит сейчас и не понимает. Она одна стояла перед целым миром, который дарил ей обыкновенный снег в обыкновенном окне, а ей казалось — мир дарил ей свою тайну, и если бы спросили ее сейчас, в чем сущность жизни, она бы, не сомневаясь ни минуты, ответила: в снеге, в снеге вся сущность жизни, — и так как никто бы ее не понял, она бы заплакала еще сильней…

Так, плача, она отвернулась от окна, пошла в комнаты, где гремела музыка, думала — ну, теперь я им всем расскажу, и, пока медленно, на ощупь кралась по коридору, снова с ней что-то случилось, она потеряла память, больше уже не дышала на ее лицо ночь снежной и влажной прохладой, и у Томки, как совсем недавно, все перепуталось в голове, куда-то Томка шла и что-то делала, а куда и что — не понимала, ее спрашивали — тебе что, плохо? — она только мотала головой и пьяно повторяла: мне лучше всех, я люблю, понимаете, люблю, и чего вы привязались ко мне? — я хочу танцевать…