Славно они позавтракали в теньке! Немного передохнули с дороги, размялись, прогулялись, подкрепились. И снова сели в машину. Путь был недолог, и вот они уже петляют по узеньким улицам Шартра, пробираясь к соборной площади.
Жак оставил машину в переулке, и к площади они двинулись пешком, взявшись за руки, как трое малых детей. В середине шла Катя, держала их обоих, вела вперед. А на площади они замерли. И как не замереть? Каменное кружево фасада, башни, устремленные в безоблачное небо, — изумительной красоты корабль плыл по бездонной синеве. И, плывя вместе с ним, душа испытывала трепет счастья. Постояв перед собором, они, боясь расплескать счастливый трепет, осторожно толкнули тяжелую деревянную дверь и вошли внутрь. В полумраке светились синевой и рубинами огромные окна-витражи. Пестрый райский сад, и в нем жили, светясь, святые, свет от них одевал и тебя, ты тоже жил отныне в райском саду.
Молча трое малых детей, замерев в светящемся полумраке, сидели на деревянной скамье, насыщаясь красотой небесной любви.
Александр Павлович и сам не знал, сколько они просидели в этом удивительном свете, он не думал ни о чем, тишина покоя заполнила его, вытеснив мысли, тревоги, суету. И говорить не хотелось. В молчании обошли они собор. В молчании вышли из него — из пестрого полумрака на ослепительно яркое солнце. И посмотрели друг на друга с любовью и благодарностью.
Благодарность ощущал Александр Павлович и позже, стоило ему вновь мысленно вернуться в пронизанный разноцветными лучами райский сад и ощутить покой, хранимый узорным каменным ларцом вот уже восемь столетий. Особое чувство связало его с обоими спутниками, чувство сродни побратимству: они утолили жажду водой из одного колодца, напитали сердца небесным светом и не могли быть чужими друг другу. И хотя путь был у каждого свой и вряд ли совпадали направления, но ничто не мешало взаимной любви и приязни. Тепло любви согревало пространство — там, вдали, трудились над своей жизнью люди, небезразличные тебе.
С сочувствием, пониманием посмотрел Александр Павлович и на Вадика. Молодость — трудное время: жажда свершений мешает жить, мешает любить. Сколько еще предстоит пережить молодому человеку, прежде чем он увидит не себя, а других, заинтересуется ими? Сколько получит ударов? Испытает разочарований?
Но ему ли учить молодых? Он и сам до последнего цеплялся за молодую жадность, в его глазах именно она была равнозначна жизни. Сейчас что-то в нем изменилось, и он, кажется, в самом деле всех отпустил на свободу. Потому что свободным ощутил себя. Свободным от всякой корысти. И все-таки любящим. Отпустил в первую очередь маму. Как долго он знал, какой она должна быть! Как долго требовал, чтоб была именно такой! Злился. Обижался. Ревновал. Горевал. Жалел себя. И знать не хотел, какая у него мама на самом деле. А какая она? Ничего не потеряно — узнает, поймет. Может, только сейчас и поймет. А раньше не мог понять, мешала обида.
Совсем другими глазами посмотрел он на свою жизнь с Инной. Разве не защиты, комфорта, покоя он искал, когда женился на ней, такой уравновешенной, умной, рассудительной? Свои потребности считал любовью. «Ты мне так нужна», — честно признавался он и думал, что признается в любви. Но любовь — потребность в чем-то совсем ином. Может быть, действительно в собеседнике?.. Или вовсе не потребность, а радование, что на свете есть такое удивительное существо, благодаря которому ты переполняешься ощущением жизни? Нет, Инну он любил и любит, хотя в их совместной жизни был порядочным эгоистом. Расставание трудно далось обоим, но, когда решение об отъезде было принято окончательно, он сделал все, чтобы облегчить ей отъезд, они и сейчас близкие, родные люди, их связывает Олежка, прожитые вместе годы…
Катенька? Что же Катенька? Чем бескорыстнее, тем отраднее…
А Вера? Пафос обиды улетучился. Обида — тяжелое, безотрадное чувство. И когда наконец покидает тебя, вздыхаешь с облегчением.
Александр Павлович с неведомой ему дотоле нежностью вдруг подумал о женщинах-художницах из их группы. Где были его глаза? Что отводило их от женской стихии? Внезапно Александр Павлович ощутил в себе готовность вникнуть в женские заботы и интересы. А почему, собственно, нет? Он сам подошел к Алле с Татьяной и предложил прогулку по магазинам. Чем магазины хуже музеев?
Он налюбовался портретами Модильяни, но кого тот писал? Современниц. А итальянцы кого писали? Тоже современниц. А испанцы? Голландцы? Впрочем, голландцы предпочитали современницам цветы и фрукты. Но это малые голландцы, а великий Рембрандт писал обожаемую, совсем некрасивую Саскию, влюбляя в нее зрителей спустя четыреста лет. Так почему не отдать дань восхищения собственным современницам? Они и в двадцатом веке заботятся о том, чтобы радовать мужской глаз. Почему не насладиться общением с ними — их веселостью, беспечностью, жаждой жить? Или, напротив, застенчивостью, угловатостью, неуклюжестью? Во всем есть свое очарование — великие мастера живописи убедили в этом Александра Павловича.