Тем же вечером, когда гости давно ушли, а жена и дети уже спали, он напишет в своем дневнике: «Напряжение, нарастающее в провинциях вокруг Манилы, и пугает, и воодушевляет меня. Вот ради чего мы работали все эти годы! Развязка так близка, а меня душит страх. Я проснулся со слезами на глазах, один в своей комнате. Вдруг она показалась мне больше, как будто я в каком-то поле, а тени — монахи, солдаты, предатели — мелькают в траве на грани видимости. Если такие кошмары случаются у меня, можно только догадываться, как провел свою последнюю ночь мой несчастный друг Хосе [Рисаль]. Только войдя в комнату Марии-Клары и услышав ее дыхание, сопение детей, я нашел в себе мужество и силы умерить свои мечты о независимости, вернуть себе веру в реформы, убежденность, что испанцы скоро пойдут на уступки, возможно даже, дадут нам представительство в Кортесах. А ведь с тех пор, как за те же более чем обоснованные требования Хосе встал перед расстрельной командой, прошло меньше года. Кажется, еще вчера мы оба были в Мадриде, молодчики, влюбленные в собственные перспективы. Уже светает. Бедная Мария-Клара принимает мою усталость за раздражительность на свой счет. Ее слезы убивают меня. Но, клянусь, это мой крест. Ради моих сыновей. Моей чести! Нарцисо-младший, ужас на ножках. Малыш Ачильо уже пытается держать головку. И третий еще в утробе Марии-Клары. Когда утром они прибегают ко мне, героические мысли вылетают у меня из головы. Но вечер расставляет сети; на ужин приходят Анисето, Хуан и Мартин. Наши идеи и предпосылки к переменам, наше нетерпение сгущаются в воздухе, как дым от наших сигар и трубок. Эти разговоры разжигают костер, пылающий в моей голове долгими бессонными ночами. И на очередном витке этих адовых мучений снова наступает утро».
Кристо откладывает перо и трет глаза. Размышляя над неясными перспективами и смутными решениями, он восклицает: «Пресвятая Дева Мария, помоги!»
Одним дождливым утром моя сестра Шарлотта ушла из дома. Во всяком случае, я помню, что дождь лил как из ведра. Свое решение она доверила только мне, хоть мне и было всего тринадцать. Просто в доме, который наше семейство сняло после переезда из Ванкувера в Илиган, наши комнаты соединяла общая ванная. А может, у нас были близкие отношения. Я не уверен. Когда она мне открылась, предварительно упаковав вещи, я хотел остановить ее, но в то же время хотел, чтоб она была счастлива. Поэтому я проглотил тяжкую тайну, которая комом встала в горле. Это, наверное, единственный секрет, который мне удалось сохранить.
Бабушка с дедушкой были в пятистах милях от нас, в Маниле. Всего три часа на самолете, но все равно не дома. Последнее время Буля с Дулей были не в ладах и вымещали зло на Шарлотте, на мне, на всех своих внуках. Буля была уверена, что у Дули есть любовница, и поэтому не выпускала его из виду. Она убедила себя, что политическая деятельность — лишь повод для его похождений. Поэтому, когда он поехал в столицу на общее собрание губернаторов — последнее для него, поскольку скоро истекал срок его полномочий, — она отправилась с ним. Когда они вернулись, Шарлотты уже не было.
Пока еще никто не знал, что ее спальня опустела, я сидел меж ее осиротевших пожитков. Комната еще дышала ею, тем свежим запахом, который я помню не так хорошо, чтоб описать, но достаточно, чтобы знать: он принадлежал ей одной. Я прошелся по ее подшивке «Элль», вырезал все фотографии с девушками в купальниках и распихал по карманам, чтобы потом перепрятать меж страниц Библии.
Я был еще маленький, но все же понимал. Я не винил ее. Ее оторвали от парня, с которым она встречалась в старших классах, и притащили на другой конец света, в этот мир, полный экзотических клише — манго, залитые солнцем улицы, коралловые рифы, язык, чужой настолько, что, когда мы говорили на нем, местные не могли сдержать улыбки. К нам приставили охранников, шоферов, служанок, которые гладили даже носки. Роскошь, сперва усилившая, а потом принявшаяся разъедать то ощущение свободы, которое мы познали в Ванкувере. Как я ненавидел, когда Шарлотта, сидя внизу, в углу игровой комнаты, плакалась в трубку по международной линии. Я ненавидел бабушку с дедушкой за то, что они привезли меня сюда, в новую школу; за то, что кричали на Шарлотту; за то, что перетащили нас в дом, где сами бывали нечасто.
В комнате Шарлотты не застлана кровать. Я сидел в изножье и перебирал компакт-диски, которые она не взяла с собой. Я поставил Уитни Хьюстон «The Greatest Love of All» на новенький бумбокс, подаренный ей дедушкой. Это была одна из любимых песен Шарлотты, она распевала ее на весь дом, аккомпанируя себе на кабинетном рояле, купленном ей дедом. Уитни пела: «Я верю, что дети — это будущее. Воспитайте их и дайте идти своим путем». Когда она дошла до припева — в котором говорится, что не следует во всем быть тенью другого, после чего идет мощный аккорд про то, что не важно, победил ты или проиграл, главное, что жил своей жизнью, в которую верил, — когда Уитни дошла до строчки, что нужно сохранять собственное достоинство, я больше не мог сдерживаться и заплакал, что бывало со мной прежде и еще случится не раз, когда другого выхода не будет. Вырезки с девушками в купальниках помялись в кармане рубашки.