Егорка понятия не имел, что делать дальше. Обычной охотой тут не пахло, смердело убийством. Как если бы сунулся в темный подъезд, где поджидали братки, навостренные на расправу. Хуже того. Он очутился в первобытном мире, где действовали законы, которых он не понимал. Зато их хорошо знал пес Гирей, весь превратившийся в клокочущий злобой сгусток мускулов и шерсти. От собаки тянулось к человеку некое леденящее предостережение. Егорка с жалостливым чувством подумал о Жакине, вытолкнувшем его в этот черный, свирепый мир из теплого, уютного помещения. Но мгновение слабости прошло так же внезапно, как наступило. Ничто не вернуло бы сейчас Егорку обратно. Рядом с сердечной истомой вдруг зародилось ощущение прекрасной, абсолютной, неодолимой свободы, кружащей голову крепче хмеля.
Он понял лихой замысел Жакина и улыбнулся про себя. Учитель не хотел ему зла, хотя, возможно, переоценил его силы. Но если Егорка одолеет эту ночь, то не останется в мире напасти, которая его сломает.
Еще около часа кружили по тайге, пока Гирей не вывел на ровную площадку, наподобие ногтя большого пальца, обрывающуюся в одну сторону крутым неприступным склоном. Это и был Змеиный камень. По летним дням сюда действительно выползали погреться на солнышке жирные гремучие змеи, похожие на черные палки с заостренной головкой, а вот где они зимовали, Егорка забыл спросить у Жакина и сейчас почему-то пожалел об этом, как об упущенном, может быть, навсегда, важном знании.
Он отстегнул лыжи и с удобством уселся на них, приготовившись ждать хоть до утра. Ветра не было, в жакинском заячьем полушубке Егорке было тепло. Гирей улегся рядом, и юноша ободряюще потрепал его по вздыбленной холке.
— Понимаю, каково тебе, — сказал утешительно. — Привык, когда от тебя все шарахаются, а теперь как бы самого не трепанули. А, Гирей?
Пес заворчал, не принимая идиотской шутки. Понятно, что больше всего хотелось ему броситься в чащу, в угон или в отрыв, ломиться сквозь кусты, рвать и свирепствовать, сбивая движением одурь страха, но его благородная воля спокойно преодолевала магию инстинкта. Он готов был умереть, но не оставить человека-брата наедине с подступающим из тьмы злом.
Просидели полночи, погрузившись в великое молчание. Гирей иногда вскакивал на лапы, не выдерживая напряжения, и раз внезапно тоненько заскулил, проняв Егорку до печенок.
— Что же ты как маленький, — укорил он пса, поглаживая его твердую башку. — Неужто так страшно?
Гирей стыдливо присел, и в то же мгновение из темных зарослей, как из погреба, образовалась громадная, неясная тень, заколыхалась, подступила ближе. Егорка щелкнул кнопкой фонарика. Шагах в десяти от них стоял лохматый исполин, гость из палеолита, с растопыренными лапами и забавно склоненной набок головой. В его позе не было ничего угрожающего, только любопытство. В луче фонарика вспыхнули алые точки его глаз. Егорка поднялся, чувствуя, как чугуном налилась спина. Неведомое чудовище всем своим обликом поразительно, кощунственно походило на человека.
— Кто ты?! — спросил он растерянно, едва слыша собственный голос.
Исполин переступил на шаг, Гирей на спотыкающихся лапах метнулся в сторону, канул во тьму.
Егорка крепко сжимал в ладони удобную рукоять с тонкой полоской стали, понимая, как это нелепо. С таким же успехом он мог принести с собой железный утюг.
Но страха не чувствовал, скорее, глубокое изумление.
— Кто бы ты ни был, — заговорил он окрепшим голосом, — послушай, что скажу. Я не хочу тебя убивать. Я только хочу, чтобы ты ушел. Ты уже человечинки накушался до отвала. Уходи насовсем. Сгинь! Понимаешь меня?
Наверное, медведь понял, что-то хрюкнул в ответ, ничуть не грознее, и придвинулся ближе. Фонарик его раздражал, и он несколько раз отмахнул луч от глаз, как отгоняют слепня.
Егорка сконцентрировался, переводя в правую руку и к глазам энергию «дзена», которую Жакин ласково называл «дурнинкой», хотя это тоже нелепо. Самое лучшее, подумал Егорка, обернуться бы птицей и взлететь в черное небо, но этому, к сожалению, Жакин не успел его обучить. Сейчас медведь не казался уже таким огромным, как в первую минуту (оптический обман?): всего головы на три выше человека, но какой-то необъятно широкий и тяжко вздыхающий, как ожившая гора. Егорка понимал, что если ему повезет, он успеет нанести один удар, второго не будет, и попытался представить, где у чудовища сердце. Скользнул лучом по дымящейся шкуре. Не отдавая отчета в том, что делает, шагнул вперед, чтобы лучше видеть. Крикнул, почти взвизгнул:
— Пошел прочь, косолапый! Мою кровь ты не выпьешь!
Схватка оказалась еще короче, чем он предполагал.
Гирей не подвел, черным шаром выкатился из кустов и с жутким рыком прыгнул, повис на боку медведя. Доля секунды понадобилась зверю, чтобы зацепить пса лапой и сбросить с себя, но этого хватило Егорке. С обреченностью лунатика он подскочил и, светя фонарем, аккуратно вогнал лезвие по самую рукоять в упруго вздрогнувшую тушу. Целил снизу вверх, под третье ребро, а куда попал, разве поймешь.
Выдернуть нож не успел. Медведь завопил человеческим голосом, махнул лапой — и в бедной Егоркиной голове погас свет.
С невероятной скоростью, подобно метеору, промчался Егорка по Млечному Пути, минуя рассыпающиеся нагромождения звезд, и очнулся в сторожке Жакина на своем собственном топчане. Он все сразу вспомнил, но решил, что видит волшебный сон.
Рядом хлопотала Ирина. В свете керосиновой лампы лицо у нее было точно такое, как на иконе Божьей матери, хранившейся у Жакина почему-то в сундуке.
— Скажи, Ира, — обратился к ней Егорка, боясь спугнуть видение. — Вот ты собираешься в Европу, верно? Или в Азию, правильно? И я никак в толк не возьму, тебе, значит, все равно, куда ехать?
Женщина приложила теплый палец к его губам.
— Молчи, ладно? Лежи и молчи. Где у тебя болит?
— Нигде не болит… А ты чего какая-то смурная? Случилось, что ли, чего?
Ответить не успела, Жакин пришел. Егорка ему обрадовался.
— Федор Игнатьевич, могу доложить, что задание ваше выполнил. Шатуна напугал до смерти, воткнул в него пику. Только не пойму, что дальше было. Вроде он меня по уху хряснул. Но как же я сюда добрался?
— Мы тебя с Ириной доставили, голубчика. А то бы замерз в снегу. Ночи нынче холодные.
— Гирейка живой?
— Живой, что ему сделается. Он за нами прибежал… Медведя, брат, ты не напугал, а убил.
— Да ну?.. То-то я гляжу… Сейчас ночь или утро?
— День, милый, день… Четвертый пошел, как ты спишь. Теперь все в порядке.
У них обоих, у Ирины и у Жакина, размягченные, непроявленные лица, словно они смотрели на него издалека через порошу. Егорка попробовал перевернуться на бок, но туловище будто одеревенело.
— Что же все это значит, Федор Игнатьевич?
— Ничего, — сказал Жакин. — Будем дальше жить.
Часть третья
Так уж накатывало, накатывало и к концу августа докатилось до нового лиха. Мышкин вернулся в Москву благополучную, расфуфыренную, лоснящуюся от гордости за свой новый, капиталистический облик, а в начале сентября покинул столицу, пораженную вирусом страха. Доллар опять сорвался с поводка, и обезумевший московский люд, еще вчера беззаботно пережевывавший жвачку «Стиморол», ринулся к прилавкам за крупой, макаронами и другими отечественными продуктами. Счастливые добытчики, вернувшись в квартиры с полными сумками муки, спичек и соли, по обыкновению, включили телевизоры и увидели на экране спасителя отечества Черномырдина, но с трудом узнали его. Куда подевался нахрапистый хозяйственник-заклинатель, умевший повернуть самую короткую фразу так, что она становилась бессмысленной. Теперь в его очах сверкали молнии, и голос звучал как иерихонская труба. Суть справедливых обличений сводилась к тому, что стоило ему ненадолго отлучиться (президент для куража поменял его на молодого реформатора Кириенку), как начались такие безобразия, что стыдно смотреть в глаза американцам. Он грозно вопрошал с экрана: что, дескать, началась война? или мор? или что?! Почему такой внезапный сбой реформы? И в знакомой гипнотической манере сам себе отвечал: я знаю, как делать, и знаю, что делать, и сделаю, и буду делать!