Выбрать главу

Я вышел, притворив за собой дверь в комнату, где плакала девочка, потерявшая брата. И направился в свою — в кабинет, где меня уже ждал призрак, облачённый в мантию палача. Я понимал: месть не лекарство. Это яд. Но это был яд, который я добровольно избрал, чтобы отравить ту же всепоглощающую пустоту, что отравила меня. Первый глоток будет горьким, как пепел, и холодным, как сталь пистолета. Но я сделаю его. Ради Адамо. Ради того мальчишки с озера, который искренне верил, что мы когда-нибудь приведём в этот дом своих детей.

И именно потому, что эта мечта теперь никогда не сбудется, я отомщу. За слёзы матери. За разбитое сердце сестры. За немую скорбь отца. Пусть платят все, кто причастен. И пусть во главе их стоит родной дядя.

Но в моём личном, искажённом горевом восприятии мой дядя умер в тот же день, что и Адамо. Остался лишь враг по имени Теодоро Миллер.

Дверь в мою комнату закрылась с тихим, но окончательным щелчком, отсекая последние звуки живого, страдающего мира — приглушённый шёпот матери, гробовую тишину отцовской скорби, эхо рыданий Ари. Здесь, в моём добровольном саркофаге, воцарялась иная тишина — густая, звенящая, налитая до краёв свинцовой яростью и отчаянием. Воздух был спёртым, пахнущим пылью, горем и неподвижностью, стоявшей здесь все семь дней.

Я не лёг. Я подошёл к окну и резко дёрнул шнур. Шторы разъехались, впуская внутрь унылый вечер. Небо было не чёрным, а грязно-серым, как пепелище после большого пожара. Улица внизу казалась декорацией из старого, забытого чёрно-белого фильма. Ни один цвет не резал глаз, не привлекал внимания. Он забрал с собой всю палитру, — промелькнуло у меня в голове, и в висках застучала тупая, знакомая боль.

На столе, заваленном пустыми стаканами и смятыми в отчаянии листами бумаги, лежал Он. Пистолет отца, который я тайком извлёк из сейфа сегодня на рассвете, пока весь дом спал коротким, тревожным сном. Холодный матовый металл был единственной реальной, осязаемой вещью в этой размытой, невероятной реальности. Я протянул руку, коснулся рукояти. Сталь была ледяной, но эта холодность успокаивала. Она была честной. Она не притворялась тёплой и живой, как дежурные слова соболезнований от чужих людей.

«Ты пьёшь таблетки, сынок?»

Голос матери снова прозвучал в моей голове, и я сжал рукоять так, что суставы пальцев резко побелели. Нет, мама. Я не пью таблетки. Таблетки притупляют. Стирают острые, режущие грани горя. А мне эти грани необходимы. Мне нужна эта боль, острая как отточенная бритва, — последняя живая связь с ним. Мне нужна ярость, горячая и чистая, как пламя, чтобы сжечь в себе всё человеческое, всё слабое, всё, что может заставить меня усомниться или отступить. Та самая зависимость от чужого страха, о которой знал Адамо… Теперь этот извращённый голод обратился внутрь, пожирая меня самого, но он же и подпитывал мою решимость. Я до мельчайших деталей представлял себе страх в глазах дяди. Не просто инстинктивный страх смерти, а всепоглощающий ужас потери. Всего, что он имеет: благополучия, власти, имени, статуса. Такой же тотальный, как мой.

Я открыл верхний ящик стола и вытащил оттуда старую, потрёпанную по углам фотографию. Мы с Адамо, лет по десять, стоим на берегу озера, с мокрыми от купания волосами, загорелые дочерна, улыбаемся в объектив так искренне и широко, что щёки, кажется, болят от этого смеха. Мир на том снимке был сочным, ярким, цветным. Я вспомнил запах хвои и воды, вкус украденной у мамы клубники, ощущение тёплого песка под босыми ступнями и его смех — звонкий, беззаботный, мой личный, ни с чем не сравнимый саундтрек к счастью.

Теперь это был просто кусок бумаги. Чёрно-белый призрак.

«Он любил тебя. Больше всего на свете. Помни об этом».

Слова Ари впились в сознание, как занозы. Любовь. Когда-то она была моим якорем, а теперь превратилась в гирю, тянущую ко дну. Любовь к нему разрывала душу на части. Любовь к ним — к матери, отцу, Ари — требовала остаться, быть их опорой, а не разрушителем. Но какая может быть опора из пепла и обломков? Я был пустым, разбитым сосудом, и только месть могла стать тем едким, горьким вином, что хоть как-то заполнит пустоту, придаст тяжесть и форму.

Я перевернул фотографию лицом вниз. Смотреть на неё стало больнее, чем на дуло пистолета.

Взгляд упал на хаотичные наброски на смятых листах. За эту неделю, в редкие просветы, когда внутренняя язва ненадолго затихала, моя рука сама, почти без участия разума, выводила странные схемы. Фамилии. Стрелочки связей. Пунктиры влияния и слабости клана дяди. Это были ещё не планы. Это были инстинктивные карты горя, спроецированные на бумагу. Первичные эскизы территории, которую предстояло стереть с лица земли.