На полдороги он останавливается и хватается за грудь.
– Вам нехорошо? – спрашиваю я.
– Сердце сейчас выскочит из груди, – жалуется он. – Я начинаю думать, что моя жена была права, когда не советовала мне ехать на остров! – Он кладет свою холодную руку на мое плечо. – Что же будет, господин Сан-Антонио?
Мне остается лишь пожать плечами.
– Я полицейский, а не предсказатель, господин Окакис.
Берю, которому до сих пор удавалось хранить молчание, не выдерживает и привносит свою порции соли.
– Я тоже не предсказатель, но у меня есть, как говорится, десятое чувство. Не будем уточнять по поводу моих первых девяти.
Никто не требует от него объяснений, они сами лезут из Толстяка, как из дырявой корзины.
– Этот господин, которого вы видите здесь, – говорит он, указывая на свой толстый нос, – чувствует события раньше, чем они происходят. И я вам доложу со всей откровенностью сегодня ночью нам придется несладко.
– Сегодня ночью? – чуть не взвизгивает Окакис.
Берю вырывает волос из носа, что говорит о его решительности, и рассматривает его при свете луны.
– Да, – стремится успокоить он нас. – Этой ночью, господа!
Глава 12
Как вы знаете, я ни при каких обстоятельствах не теряю хладнокровия. Основное достоинство вашего любимого Сан-Антонио состоит именно в его умении, находясь в самых безвыходных ситуациях, оставаться самим собой с постоянством, отличающим только сильных мужчин. С неподражаемой живостью и достоверностью я изложил вам события, произошедшие на море. «Труженик моря» – так охарактеризовал бы меня папаша Гюго. Теперь, отдохнув и подлечившись, – пара стаканов виски! – я в темно-синем смокинге вступаю в залитый светом огромный зал для торжественных приемов.
Рядом со мной мисс Глория Виктис. Моя невеста выглядит как картинка из журнала, где печатаются сплетни о высшем свете. На ней нечто облегающее, сотканное из бесчисленного количества драгоценных камней. Модель, спроектированная и сконструированная в мастерских Картье, там же модернизированная и прошедшая обкатку. Глория напоминает люстру, но только блеска больше.
Надо отметить, присутствующий великосветский народ стремится перещеголять друг друга в экстравагантности. Платья от Кардена, меха дикой и усмиренной норки, каскады редких камней и драгметаллов – все это напялено на дряхлеющие туловища суверенов и суверенш буквально кучами. Ла Кавале обернута занавесом миланского «Ла Скала», сборки которого удерживаются специальным каркасом, похожим спереди на капот «порше». В ее волосах, как корона, торчит гребень с алмазом ручной огранки, а вокруг шеи – в сорок два ряда жемчужное ожерелье.
Берю, впервые в жизни надевший на себя белый смокинг, рубашку с гофрированной манишкой и галстук-бабочку, подходит ко мне, негнущийся, как манекен из витрины универмага.
– Каких бабок стоят все эти елочные украшения?! – бормочет он, делая круговой жест рукой.
Затем тихо ругается и, скорчив рожу, жалобно стонет. Я спрашиваю о причине его нытья. Его Величество Берю дает объяснения:
– Чертовы ботинки! Не удалось найти своего размера, пришлось довольствоваться сорок четвертым. Кошмар! А если бы сейчас пришлось идти маршем от Страсбурга до Парижа!
– Трудно даже представить, – отвечаю я, – учитывая наше географическое положение.
Он бледнеет, что хорошо вяжется с его белым облачением.
– Ты прав. Видишь ли, парень, терпеть не могу острова: чувствуешь себя, как в запертом сортире.
Он с трудом делает пару шагов, словно ступая босиком по битому стеклу.
– Нет, не чувствуют себя мои ноги на празднике в этих испанских сапогах. Если бы они умели говорить, то наверняка спели бы «О дайте, дайте мне свободу!» Как ты думаешь, могу я немного распустить шнурки?
– Но только незаметно!
Он плюхается в старинное кресло эпохи Людовика XVI, которое тут же перестает им быть, поскольку под тяжестью Толстяка у кресла подламываются ножки. Мягким местом Берю жестко ударяется о паркет. Дамы еле сдерживаются, чтобы не прыснуть со смеху, а слуги бросаются приподнять Толстяка на обычную высоту.
В сердцах Толстяк обращает свой гнев на подвернувшегося под руку Гомера Окакиса.
– Черт возьми, сынок, – рявкает он, – очень рад, что у вас такое коллекционное сиденье, но лучше держать его в витрине, а не подставлять под задницы присутствующих, иначе, чего доброго, гости могут выйти отсюда на костылях.
Окакис-сын приносит извинения от имени отца. Все вновь постепенно приходит в норму.
Моя Глория виснет у меня на руке и шепчет в ушную раковину: