Выбрать главу
Менялось всё: одежды, речи, костры менялися на печи. Но, как всегда, платился гений — горели Шиллер, Кант и Гейне, в кострах, как буйные расстриги, чернели книги, тлели книги…
Паноптикум вселенской скверны — в нём все костры — во имя веры, в нём в каждом веке — новый идол, и хворост сух, и кремень выдан! Зажечь — и всё, чего уж проще?..
Смотри же, город… Помни, площадь…
          2.
Я — Галилей! Не путайте с Джордано. Мне до исхода жить ещё и жить, и маятника тоненькая нить ещё натрёт на слабой шее раны.
Я — Галилей. До папского суда, как до Христова возраста распятья, но ТОТ костер, обуглив кромку платья, клеймо мне в сердце выжег навсегда.
Я — Галилей, Мой дух ещё в пути, и дьявол плоти рвёт и тянет жилы… На тот костер, что сам себе сложил я, не дай Господь кому-нибудь взойти!
Я — Галилей… Не путайте с Джордано.

* * *

Ещё не доросла         до пониманья истин, Уже не дорасту         до счастья мятежа, До схимы, до вериг,         до книг Агаты Кристи, Но — Господи спаси! —            как мается душа! Как мается душа,         как спорит с жадным телом, Как хочется в круиз         по благостным местам, Как режутся слова         корявой правдой дела, И устрицы во льду         не просятся к устам… Мешаются слова         неродственного ряда, И маятника ход         ни тише, ни скорей… Уйдя от райских врат,         не сунусь в двери ада, И Вечность буду я         стоять между дверей… Не всем же дорастать         до пониманья истин, До схимя, до вериг         до счастья мятежа… Под Лениным себя         давно никто не чистит, Но — Господи спаси! —         как мается душа!

* * *

Будто жизнь чужую проживаю, будто впереди ещё рожденье — укушу свой палец — нет, живая! У зеркал застыну — привиденье…
Пахнет вечер ладанно и густо, певчий дрозд кого-то отпевает… У зеркал застыну — пусто, пусто… Укушу свой палец — нет, живая.
Скука электрических каминов выгнала живой огонь из дома… От меня осталась половина: «сапиенс» остался — умер «гомо».

ПОДРАЖАНИЕ ДАНИИЛУ ЗАТОЧНИКУ

Господине мой, князь! Лодку губит не море, но ветры. Путь к концу не длинней миллиметра, если с прошлым утрачена связь, если ветер срывает с окон занавески и хлопает дверью, выдувая из окон закон, поселяя законно потери. Мы не помним, кого нам винить, и с которых смотреть колоколен… Господине мой, князе, доколе в узелках будет рваная нить? Равновесье на узком ноже, сто лукавств между правдой и былью… Мы себя потеряли уже, и того, кто найдёт, позабыли.

* * *

Лежу на диване лицом к стене. Лежу уже двадцать лет или двести, но мне не становится легче. Свет пробивается в щель под дверью, наверное, вечер… Плевать, я не читаю газет и не верю болтовне телефакиров. Я жую бутерброд с сыром и думаю о войне: на ней не убили отца — по малолетству, а деда — по 58-10, зато убили меня, родив аллергию на солнечный свет, на бесцельность движений, на «зоо», на «витали», на тех, кто выдавал, и тех, кого выдали, на правду, поскольку она «полу», а следовательно, ложь: «Стране не хватает отечественного бейсбола и фабрик по выделке кож», как будто всего остального вдоволь! У нас самые счастливые в мире вдовы, а сиротство не боль, но благо… Из лимфатических рек выбираюсь на острова АРХИПЕЛАГА, чтоб задохнуться от трупной вони ОСТа (Бросьте! Это же не у нас!) Плевать. Есть мочёная розга, а всё остальное — просто подмочено, даже мой бутерброд с сыром, коий я ем, отвернувшись к стене, рассматривая клопиные дыры и думая о войне, на которой…

* * *

Когда-нибудь, пройдя и Крым, и Рым, по трещинкам судьбу сложу в ладони… …На улице жгут листья. Тёплый дым В осеннем небе гасится и тонет. И город вьётся тысячью дымков — Как будто в мир иной перелетая, Душа земной оставила альков И лёгкий дым по улицам сметает… …Когда-нибудь, за день до холодов, сгребу листву руками без перчаток, и в разнобойных контурах листов своей ладони встречу отпечаток, и обращусь в отечественный дым, и отлечу, не спрашивая визы… Налево будет Крым, направо — Рым, и оба вместе — позади и снизу…

МАЛЕНЬКАЯ ВЕСЁЛАЯ ПЕСЕНКА

Руки в тёплых карманах, ноги в тёплом — на «манке», я иду по Басманной, я иду по Лубянке,
по лубку на Арбате, по кабацкому гною, по ментовке, палате, по лужайке весною,
по коричневым лужам, по домов отраженьям — и никто мне не нужен, и плевать на служенье…
Не прибьюсь — так отчалю! Не по нервам — по коже… Ничего не печалит… Ничего не тревожит…

* * *

Это кажется только, что завтра — не то, что вчера… Я проснулась, когда до конца этот сон отыграла: дева ела с ножа, кавалеры под звуки хорала обрывали с неё кружева, и дыра на корсаже светилась весёлым и вечным — запусти в неё руку по локоть и вытащишь плод… Дева ела с ножа, каждый атом был считан и мечен, и в зеркальном полу отражался серебряный свод… Дева ела с ножа, кавалеры трясли париками, было заполночь, значит, у Воланда пили вино, брёл безумный Ван Гог, от висков отрывая руками, надоевшие уши, которых узреть не дано… Дева ела с ножа, сок стекал по хрустальному жалу, капал на пол, и сразу на камне вскипал адонис… Было заполночь там, где секундная стрелка держала острый нос на Канопус, а может, на что-нибудь близ… И в ночных кабаках растекалась медузообразно прихотливая плоть, бесполезно сливаясь в ничто, и бродил по ножу в ожиданьи последнего спазма обречённый поэт, не согревший дыханьем пальто… …Я проснулась, когда Космос встал на дыбы, и процокал на печальном осле грустнооко следя, как срывается бешенный сокол с хилой кисти того, кто Христу при рожденьи налгал… Я проснулась, когда стало ясно, что зыбкое утро обжимает мой дом, как вода ненадёжный ковчег… Дева ела с ножа… Лодка двигалась странно и утло… И на вёслах дремал обречённый на жизнь человек.