Выбрать главу

— Какой Марии? — вздрогнул Алеша.

— Дочке, дочке. А про твою я не знаю... У каждого из нас есть Мария. Только не всегда бережем.

— Я не понял... — И в Алеше опять все замерзло, как в тот день, когда увидел людей на холме.

— А-а-а. Потом поймешь, все поймешь, сынок. Ты пока на учениях. Помнишь, про лесок-то рассказывал, про диверсантов. Будут и у тебя бои. Только не приклоняй сильно голову. И не трусь!

— Ладно, — улыбнулся Алеша. — А вообще-то, спасибо вам!

— А за что? Не говори ничё и не думай. Я ведь не тебя убеждал. Нет, сынок, не тебя!.. Я себя убеждал, уговаривал. Сколько, мол, штормов перенес, а теперь вон какой... Да ничё! Еще поплавам, Алеша! Эх, была не была!.. А Марии-то напиши.

— Ладно, ладно, — обещал Алеша и улыбался тихой, смущенной улыбкой.

— А вон уж мои домики!.. Ехали, ехали и приехали. Сынок-то, представляю, обрадуется.

Алеша смотрел в окно и щурил глаза. Дышалось теперь легко и ничего не болело...

Поезд дернулся и остановился. Сосед подал ему руку и вышел в тамбур. Вскоре Алеша увидел на перроне его тяжелую сутулую спину. Потом все исчезло. А через минуту поезд качнулся, двинулся и скоро вырвался за окраины, и колеса стучали все быстрее, быстрее. Вагон качался, а ему казалось, что он опять на обрыве, а дальше — волны, волны и волны, шагни вниз и потонешь. Но он не мог шагнуть, потому что его удерживала Мария. Подошел еще кто-то и встал за спиной, но он сразу узнал по дыханию. Это была мать — ее дыхание. Он повернулся, вглядываясь в их лица. Потом эти лица сошлись в одно, и тогда он увидел свет. Он был такой густой, такой яркий, что сразу открылись глаза. Но это просто кончился дождь, вышло солнце, и поля засияли. Уже спокойные, тихие, готовые к первому снегу.

Все пройдет, Мария...

Шли двое тихими полянами. Пахло травой и прелыми листьями. Вечерело, березы клубились. Рос туман над полями, растекаясь внизу сизым молоком.

Они долго задержались в лесу, теперь несли корзины с белыми грибами. Грибы в сумерках матово горели. Мария была серьезна, бледна, простуженно кашляла. Анна Ефимовна удивлялась всему, замирая от любого звука, радуясь ранней осени в полях, туману. В густом нескошенном овсе вдруг кулик застонал, и Анна Ефимовна вздрогнула, напряглась в слухе, прижав ладонь к виску. На краю неба уже поднялись звезды. Анна Ефимовна запела странную далекую песню:

Мимо рощицы дороженька торна-а-а, Что торным торна, пробита до песка-а-а, Знаю, знаю, кто дороженьку тори-и-ил — Добрый молодец ко девице ходи-и-ил...

Пела она проголосно, как поют в одиночестве, растягивая щемяще слова. Песня пришла старая, как и сама она, потому сильно нравилась Анне Ефимовне.

— Эх, Мария, теперь не поют так. И любят хуже — гуща не та... Н-да. А ты скоро замуж? В девках, что ли, вековать?

— Я уеду отсюда. Вы же знаете. Завтра отнесу заявление Кокину. Даже рад будет. И районо убедит.

— Не чуди, Мария. Все твои обиды — сухая трава... Дунуло — и нет. Э-эх, да что... Все пройдет, Мария... Все проходит. И Кокин не век директором.

— Анна Ефимовна, послушайте, мочи нет. Хочется ходить без оглядки, а Кокин в рабочие планы суется, все тетрадки обнюхал... Нет, уеду.

— Слабая ты, Мария, а почему? Все напрямик хочу — это серьезно?.. Ну, твои обиды, работа без домашних заданий? Может, проба? Ты же умница, разумница — в старой воде не моешься... А чего же ты хочешь?

Мария закашлялась. Трудно понять — то ли плачет она, то ли кашляет.

— Ну, прости старуху — последний раз попытала...

Замолчали. Поля спали. Березы тоже спали, и трава — тоже, и кулик заснул. Туман в свете месяца качался медленно, сонно, и казалось, что в полях всегда ночь, тишина, никогда здесь не ходили комбайны, машины, не ругались шоферы, никогда не рвал березы грозовой ветер, никогда не настигал овсы град, не кричали дикие гуси. Хотелось идти и идти тихими полями, чтоб никуда не приходить, забыться, переживая в себе ночь, тишину, еще не рожденные думы. Не хотелось в такую ночь обижать человека, говорить ему злое, печальное, хотелось говорить милое, тихое, чтоб смыть с него всю боль, заботы, чтоб стал человек светлым, утренним, забыл плохое о себе, вспомнил только хорошее.

— Все пройдет, Мария, вот увидишь. Улетит вся печаль, ведь привыкнешь же к Кокину. Что он — черт, что ли... Да и ты молодая, силы у тебя мешок... Ой, какая ты еще молоденькая! Ой-е-ей... Давно ли я бегала молодая, уверенная?.. Молодые — все уверенные. Такая же была беленькая... Любила — и мужа на фронт отправила, только два письма и написал... Где-то лежит сейчас... Там тоже, может, ночь, и тишина, и дорога куда-то, и люди идут, и звезды. Вот такие же... А вот уж и младший сын давно в армию сходил, женился, скоро внуки нагрянут. Да-а. А я все бегаю, когда-то запнусь... Эх, летит время... И никто не живет дважды. Разве в памяти только? И надо жить, чтоб память осталась. А вот мы хнычем, обижаем друг друга. А жить бы просто, обоюдно, как эти поля. Осенью — хлеб, зимой — отдыхают, веской — цветут. И поля о нас все знают, — и спокойны, и вечны, потому что хлебом нас кормят... Эх, Мария, как я ждала такой жизни, чтоб просто жить, дышать, любить внуков, бродить в лесу, ездить в незнакомые города и там ходить по улицам просто так, бездумно, так... И чтоб без забот жить настоящим, вроде заслужила это. Потом умереть спокойно. И лежать дома, с этими полями. В тишине... В березовой тишине... И все бы помнили обо мне: всю жизнь, мол, людей учила, пусть теперь спит.