— Тяжело на учебе?
— Да нет, легко даже, — усмехнулся он, закурил.
— А ты не хвастай. Везде тяжело. И на войне, и в семье, и в работе. А учеба — та же работа.
— Вы воевали? — оживился Алеша. Он любил старых солдат-ветеранов, завидовал их жизни, воспоминаниям.
— Всю войну от звонка до звонка. Такого, сынок, нагляделся... И горел, и тонул, и землей засыпало. А я встану, отряхнусь да опять пошел. Думал: жись моя вечна. Да, видно, не вечна. Все теперь заболело.
— Вы бы путевку взяли, Василий... Как ваше отчество, забыл?
— А давай выпьем по полной и вспомним.
Он достал из чемодана «Столичную», обтер чистым платком, поставил на столик. Так же неторопливо достал стаканчики, зеленого лука и вдруг улыбнулся доверчиво, по-родному. Глаза приблизились и раскрылись.
— У меня горе, парень. С похорон еду... Вот сижу с тобой, а горе ест меня, изглодало. Нет, не могу, честно слово. Давай зальем, выпьем...
И когда чокались и вставали, их лица сошлись так близко, что Алеша увидел в его глазах сухие трещинки-жилки. Они то взбухали, то опадали, и видно было, что это — горе...
Водка была теплой, противной и сразу отняла ноги. Алеша весь изморщился, закурил. Потом загляделся на дождь, на темные крыши и вдруг услышал, как бьется сердце. Это оживала его болезнь. Вначале клюнул и встрепенулся птенчик. И это было совсем не страшно, но вот прошла минута, другая, и этот маленький больной птенчик уже бил крыльями, задыхался, потом стих, как и не было его. И тишина эта — спазма — всего страшнее, и Алеша уже ничего не слышал, не помнил, только молил какого-то особого, своего, доброго бога: спаси меня, сохрани! Потом сердце стало вытягиваться, расширяться, потом запрудило всю грудь и подошло к горлу. И как только подошло туда — нестерпимо забилось, и птенчик ожил опять, задергался, но теперь уже покорно, бессильно. И напрасно Алеша упрашивал своего бога — опять все встало в глазах, и горе это, его страшное горе, опять приставило гвоздь к виску. Еще немного — и гвоздь вопьется.
— Чё, парень, не можешь пить, и не надо. Не привыкай к отраве.
Алеша вздрогнул, поднял голову и вначале не понял, где он, чей это голос.
— Кто здесь?
— Я, парень. Да чё с тобой? Поберестенел... Нет, не пей, хватит!
— Я болею. Давно болею, — вдруг признался Алеша. — Мне надо беречься... — И как только признался, сразу протолкнул комок в горле и глубоко вздохнул.
— Врачи говорят, что у меня нервы... Ведь все от нервов.
— Ух ты, батюшки-светы. Да где они — нервы? — Сосед усмехнулся.
— А вы не смейтесь, врачи-то знают.
— Врачи-грачи... Ты слушай, они наскажут.
— Зачем так, Василий?..
— Я — Василий Петрович! А не люблю их. Вон стращают все про куренье. Нельзя, нельзя, ну прямо нельзя, а сами едят табак. И даже ихни бабешки. Как белый халат — так цигарка в зубах.
— Зачем вы... И врачи — люди, — отозвался, нашел в себе силы Алеша. Да и легче было, когда говорил, отвлекался. Но сосед поднял голову.
— Вот что, как тебя?
— Алексей.
— Ладно, Леша-Алеша. Ты жить начал, а я, считай, у предела. И на людей ты мне не кивай, сам большой, разберуся, кто человек, кто зелена кобылка... А болезнь твою понимаю.
— Ой вы!
— А ты не ойкай, мы не в больнице. А я тебя вижу. Все, парень, вижу, хоть не в себе я... Хилой ты больно, а душа твоя — листик. А чё он, листик? Подуло сильней — и сорвало. Вот и болеешь ты да тончаешь. Завернули тебя в бумагу...
— О чем вы?
— О том все. В семье, поди, нежат. Ну ладно, не моргай на меня, не взбуривай, сам вижу — глаза выдают тебя. А чё нынче не жить? Попить, поись — чё захочешь. Да у каждого гаражи все, машины. Где душе укрепляться...
— Не понимаю. — Алеша встал на ноги, закурил сигарету.
— А ты не понимай — дело делай. Наживай под собой основу. Укрепишь душу и оздоровеешь. И все болезни твои — по ветру. Вот кончай институт и айда к нам на стройку. У нас девчата в бригаде — пропадешь в первый день...
— Я же в педагогическом.
— Вот и хорошо. Учителя нужны в перву голову. У нас в поселке есть школа, десяты классы открыли...
— Я, может, на БАМ поеду, — улыбнулся Алеша, а в глазах мелькнула усталость. Ему уже хотелось перевести разговор на другое, да и сам сосед стал утомлять назиданиями. Побыть бы опять одному, чтоб никто не мешал. «Да кто он, этот проезжий? Почему судит меня, советует? По какому праву?..» Но его мысли опять прервали: