Выбрать главу

Посещения, посещения. Вся жизнь состояла из посещений.

— Можно? — гость выждал паузу и добавил: — Я по делу.

— Входи, входи, — медленно, жуя усы, говорил художник. — Тебе всегда можно. И по делу… И без дела… Пол, вот, собрался мыть. Входи. Кухню белил. Входи.

— Видишь ли, Витя, какое дело…

Витя курил, он был весь внимание.

— Дело следующее: дай закурить.

— Кури, кури, пожалуйста… Так какое дело?

— Собственно, все, — гость сделал артистическую паузу и затянулся.

— Все?

— Все. Благодарю. Спешу. Привет.

И гость убегал.

Был он красивым мужчиной, но красоту свою запускал, не выбривался, подавал себя крайне невыгодно. Волосьми зарос, защетинился, седыми клоками пообвис, на правую ножку припадая, вылазил, заспанными глазками мигая, поссать. А то и закурить попросить, с соседом покалякать, что жизнь, мол, дерьмо, да и то — жидкое… «Хотя…» И тут развивались колоссальные прожекты насчет того, что жить все-таки можно — надо только знать, как.

И разговор обрастал любопытными деталями.

Дождь, дождь… Бледными картофельными ростками прорастали дети в пустынном дворе. Дождик шумел в лопухах… Сладко дремала под шумок кошка.

Непогода загоняла сюда многих. Заходили к Диванычу, опускались в продавленный диван, отдыхали, находили забвение… Тихо было. Стучали часы. Беседа вязалась… Хозяин был смирен, предупредителен, чуток (случалось это не часто). И собеседник забывался, терял бдительность. Тогда начинал хозяин гостя заманивать. А если пытался гость сопротивляться, то взрывался, начинал грести ногами, помогая себе в диванный угол взобраться, садился на подголовник, с лицом Ивана, убивающего своего сына, — обличал, исходил слюной, поносил («или пон'осил?…» — спросил Гриша, читая рукопись). Пил воду. Изрыгал проклятия.

И, оставшись один, долго потом изучал свои похудевшие ноги… О госте забывал совершенно. «Помирать пора», — решал он и шел спать.

Иногда приходил Володя Рутковский. Высокий, изысканный, с длинной зябкой спиной. Бледные руки музыканта потирая, спрашивал, как быть. Смотрел кротко и трагически. Был мил и отношение к себе внушал бережное, как к хорошей скрипке. Был он приятно болен, как говорил о нем П. И умел слушать:

— Да, Олег… Да, Олег… Ты думаешь, Олег?… Да, Олег… Мне тоже кажется, Олег… Значит, ты советуешь, Олег?… Хорошо, Олег… Я попробую, Олег…

— Д-да, Фима… Трудно, Фима… Я бы хотел познакомиться, Фима… Но это не просто, Фима…

Такой человек как-то примирял с жизнью.

Спиритыч работал. Он был уверен, что тайные силы вовремя придут на помощь. Холодными пальчиками касался он блюдца. Приглашенные девочки, совершенно убитые серьезностью момента, не дыша, уставились на каббалистический круг. Лампа-коптилка бросала тревожные тени, стены шатались, шевелились, некое брожение совершалось над столом.

— Мы ждем вас, господин Вагнер. Отвечайте. Отвечайте. Мы ждем. Ждем…

Полет валькирий предчувствовал спирит. Нибелунги должны были ворваться в комнату. Зигфрид уже махал своим мечом. Но Вагнер не появлялся. Было душно и тихо.

Потом повеяло прохладой, и в комнату вошел дух. Какая-то девочка упала в обморок… Блюдце двинулось.

— Я здесь, — прочли присутствовавшие.

— Он здесь, — сказал спирит.

— Задавайте, задавайте вопросы! — глотая слюну, прошептала Маркелова.

Нервную девочку отпаивали водой. Стакан прыгал в ее губах, вода лилась на пол.

— По-моему, она обмочилась, — меланхолически произнес Володя, обращаясь к Спиритычу. (Как потом выяснилось, так оно и было).

— Кто вы? — глупо спросил кто-то, стеклянными глазами глядя в пустоту.

— Я папский нунций… Ратификация договора вступает в силу… — блюдце упорно несло какую-то чепуху.

В углу беззвучно хихикал Новиков, делая головой движения, словно он заглатывал бесконечную кость…

А ведь было время. Были времена… Когда распахивалась ночь. Когда ночь была, как писал поэт, «как пиршественный стол»… Мы шли с ним, пересекая дома и улицы, проходили сквозь здания, нарушая все правила видимого движения…

И я, ночное существо, Подобно дереву, ин'оча… Брожу легко, скольжу легко По блюду бесконечной ночи… (Из стихов И. Павлова).

Вздыхала листва, чуя близкую осень, был август, звездопад, пахло далеким, неслыханным светом… Глубоким было наше дыхание. Мы говорили распахнуто, широко, верно. О том, что и мы, и эта ночь, и деревья, и звезда, и все, кто понимал это, — были одно. О Боге, любви, о бессмертии… И мы любили друг друга, и весь мир друг в друге, и все, все…

Из зоопарка вышел лев. Не осознав того, что произошло нечто неслыханное — забыли запереть клетку, — он медленно покидал зоопарк, пересек трамвайные пути и пошел по Преображенской, мимо Привоза.

Было пустынно, тихо. Шарахнулся мимо милицейский мотоцикл, обдав зверя омерзительным запахом отработанного газа. Лев с отвращением взял в сторону — и побежал. Потом остановился. Что остановило его? Его остановила афишная тумба. С плаката на него смотрело обласканное цирковой публикой животное: великолепный красногубый зверь Бугримовой смотрел на линяющего, измученного, вырвавшегося из тюремной больницы льва. И он повернул обратно.

Прошел трамвайные пути, осторожно обогнул спящего сторожа и вошел в свою клетку.

— А знаешь, в этих спиритических сеансах что-то есть, — высказал осторожное предположение Фима.

— Вот именно!! — рявкнул Диаблов. — Наконец ты это понял!

И от возбуждения взобрался на шкаф. И долго сидел там, обводя присутствующих глазами опасного сумасшедшего.

Глава 3. Посещения

Петерей появился, золотушный герцог, начинающий сатир с поэмой в кармане. Был он печален и смешлив, астеничен и зорок. Похохатывал а ля Володя Рутковский и походил на инкубаторского петуха, и гребень имел бледный.

— Ты заметил, как он меня боится? Меня все боятся. Этот с бородой меня тоже боится. Нервные люди меня боятся. И худые люди боятся. Потому что я Рэй, поэт, девятнадцати лет, — а вы кто?

«Плебей ты вонючий, от тебя несет маргарином», — подумал Аркаша, но сказал:

— Все ты, Рэй, преувеличиваешь.

— А Диаблов меня не любит, потому что я молодой и свежий. Он старик и меня боится. Он меня оскорбил, а мне смешно. Ой, я буду смеяться! Ой, мне уже смешно! Ой, я умру от смеха!… Все меня боятся. Любит меня только Оксана, да и то понаслышке. А монархистка мне изменила, вонючая комплексная баба, я знаю, у нее Эдипов комплекс и вообще всякие недостатки… Я люблю полных и полых, рьяных и пьяных, синих и сонных, алых и вялых… И еще — Юру люблю. За то, что он все понимает.

— Скука, Рэй, скука. Суета сует и всяческая суета, — ответствовал Юра. — Всем давно пора в змеиный питомник. Там интересно.

— Хочешь, я прочту тебе свою поэму?

— Читал, читал. Скука, скука. Не то. Надо не так, иначе. Например:

Люблю фарфор, хрусталь, стекло И белое японское вино…

— Все равно, Юра меня понимает, он только делает вид…

Рыжий еврейский мальчик с патлатыми пейсами грустно веселился. Одиноким богом воображал себя, летающим над ку-чей дерьма… А сам искал работу:

— Я знаю, меня не берут на работу, потому что у меня волосы, они меня все боятся. Я им кажусь аморальным… И Аркадий меня боится. У него комплекс: он невысокий. А потом, он очень культурный. Он не может позволить себе пукнуть при дамах. Куда это годится?… Нет никакой морали. Ее придумали слабые люди… У меня простужено горло и появились гланды. Глотать мне трудно. Я пью наркотический воздух… Всем нам давно пора колоться, заниматься педерастией, курить гашиш и становиться хиппи. Надо ругаться, ругаться, и все матом, матом. Это глупо — скрывать свои мысли… Надо свободно мочиться, не забегая в пошлые туалеты, — а так, прямо на улице. И мир обновится. Кучки кала в фойе оперного театра будут напоминать людям о Боге и бессмертии…