Выбрать главу

В. Большак

Проводник в бездну

(документальная повесть)

ПЕЧАЛЬ МАТЕРЕЙ

Гриша слился с книжкой — дочитывал рассказ «Пилипко». Мать сидела у припечка на табуретке и латала старый мешок. Бабуся возилась у прялки. Вокруг царила тишина. А где-то там, далеко, грохотала, гремела война. Таранивка давненько уже проводила мужчин на фронт и притихла, насторожилась, ждала.

Всякое говорили люди о войне. Одни насмехались над придурковатым Гитлером, уверяли: неделя-две — и Гитлеру конец. Некоторые возражали: немец силён, у него и танков видимо-невидимо, у него и самолётов тучи, и стрелковое оружие будто бы лучше нашего. А поэтому тяжело будет его нам одолеть. Были и такие: безнадёжно махали руками. Мол, задушит нас Гитлер и пискнуть не даст.

А кровавые бои уже велись за Днепром. И отец Гришин был в тех боях. Лишь одно письмо прислал, замусоленный треугольничек, слова разбегались по листку из ученической тетради в линейку. Писал отец, что война не такая, какой он себе её представлял. Шапками врагов не закидаешь, шапкою танк не остановишь. А в самом низу листка приписка: «Милые мои, дорогие, родные! Будьте мужественными. Ваш отец — солдат!»

Бабуся, как только Гриша прочитал письмо, задумчиво покачала седой головой, не останавливая прялки:

— Фюлера, значит, шапками не закидаешь? Вон оно как…

Люди жили, прислушиваясь к всевозможным слухам, ожидая писем с фронта. Почтальонша приносила выписанную ещё отцом районную газету. Мать просила Гришу:

— А ну прочитай, сынок, как оно там? Как дела наши?

Гриша читал. Когда речь зашла о тяжёлых боях на Белоцерковском направлении, бабуся вздохнула:

— Считай, Киева уже нет.

Газета выпала из Гришиных рук.

— Как так нет?

Колесо прялки продолжало вертеться, Гришина мать испуганно посмотрела на свекровь и тоже с тревогой и отчаянием спросила:

— Как так нет?

…Гриша дочитал «Пилипка», лёг на спину. И увидел перед собой того смелого мальчика-разведчика, Пилипка, о котором так хорошо рассказал украинский писатель Андрей Головко.

«У него глаза будто васильки во ржи…» Вишь, какие красивые. А у Гриши серые, непохож он на Пилипка. А вот про рожь здорово написано. Гриша любит рожь. И все полещуки её ценят, потому что рожь — жито, говорила бабушка, это жизнь. У них в Таранивке и праздник такой каждое лето бывает — обжинка. Девчата надевают венки из васильков и колосков, поют чудесные обжинковые песни.

Ой как нравились Грише те песни щедрым летом, когда с поля до колоска собран урожай! И они, школьники, тоже не гостями были на этом празднике. Соревновались класс с классом, отряд с отрядом, кто больше насобирает колосков. С огоньком соревновались.

Девчата пели песни обжинковые, а Гришины друзья, да и он сам тем временем смаковали душистый хлеб из жита нового урожая. Потом девчата украшали венками председателя артели, бригадиров, звеньевых, ударников. Допоздна за праздничным столом засиживались таранивцы, славя труд свой, руки рабочие, которые всегда пахли хлебом. И материны, и бабусины, и отцовы пахли тем созревшим степным богатством.

Но больше всего любил Гриша с отцом ходить или ездить по лугам, полям, лесу. Помнит — весной взял его отец с собой в лес. Всё вокруг свежо зеленеет, черёмуха цветёт, дурманит запахом.

— Скажи, Гриша, что ты видишь? — улыбнулся отец.

— Как что? Лес, весну, вон черёмуха зацвела…

— Нет, — качнул головой отец. — Мало ты видишь. Присмотрясь — земля глаза открывает.

Такое скажет отец… Как это земля может глаза открывать? Разве у неё есть глаза?.. Но слова отца не забылись, засели в Гришиной голове. Даже как-то приснились…

Он внимательно приглядывался к буйной зелени, перелезавшей через плетни, кучерявившейся в канавах, расползавшейся по огороду тонкой картофельной ботвой, колючими тыквенными плетьми, чертополохом на меже. И ему казалось, что это земля смотрит на него жёлтыми тыквенными, белыми картофельными, розовыми чертополоховыми цветами…

А ещё по душе был Грише сенокос. Рано утром, когда солнце ещё не подобрало росу, косари садились на решётчатые возы-арбы и отправлялись в луга. Ехали все вместе, потому что сенокос артельный. Каждый косарь держал острую косу в руках как флаг — торжественно, гордо. Косы в розовых лучах встающего солнца — сверк, сверк…

Какие задушевные песни пелись! Эхо далеко разносило их.

— Косари поют, — говорили в Таранивке.

Бывало, и работу приостановит молодица, очарованная, постоит на подворье, и вдруг слетит с её улыбчивых губ:

— Косари поехали, — и вздохнёт мечтательно.

Косарь! Почётное это звание на селе. Мать хвалится сыном:

— Скоро мой косарём будет!

Отец сдержаннее:

— Как Иван? Ничего Иван. Уже косарь.

И как сладко произносить отцу эти небудничные слова: «Уже косарь».

Только сельский житель может понять эту музыку сенокоса, когда десятка два косарей возьмут в руки сверкающие в утренних лучах косы, взмахнут ими, и разольётся по лугам: шу-шу, шу-шу, шу-шу…

Но самый большой праздник для косаря, когда заметит в степи знакомую косынку.

— Иван, твоя уже обед несёт. А моя, видать, заблудилась…

Иванова, разрумяненная, веселоглазая, развяжет узелок, и такая вкуснота разнесётся по сенокосу! Довольный косарь заработает ложкой, а его Марина на свеженьком сене сидит, подобрав под себя загорелые ноги, и влюблёнными глазами смотрит не насмотрится на своего косаря и мужа.

— Спасибо, Марина…

Скрипнула старчески калитка. Гриша выглянул в окно.

— Кто там? — спросила мать, не поднимая головы. Она сидела всё так же у припечка на табуретке, латая старый мешок.

— Оля идёт! — обрадовался Гриша.

— Какая Оля?

На полу зашевелилась бабуся, прошамкала:

— Я и то узнала — пионервожатая Гришина, Ольга. Теперь её почтальоном поставили.

С тех пор, как началась война, слово «почтальон» стало чуть ли не самым главным, желаемым и тревожным. В селе почтальона ждали каждый день…

Мать нервно комкала мешок, а бабуся даже остановила прялку.

Девушка долго гремела щеколдой на двери.

— Выйди, Гриша, — кивнула мать. — Чего она там возится…

Не успел мальчишка соскочить с лавки, как дверь, жалобно скрипнув, отворилась.

— Здравствуйте, — тихо произнесла Оля и остановилась у порога, не решаясь шагнуть дальше.

Все насторожённо смотрели на девушку и не узнавали её. Всегда весёлая, улыбчивая, сейчас она стояла бледная, глаза отводила.

— Проходи, голубка, проходи, — отозвалась бабуся. — Чего ж это ты, будто нищая, у порога? Иди, посиди на лавке. А то небось набегалась? Пускай ноги для дороги, а в хате просим садиться.

Девушка как-то неуверенно сделала шаг-второй, осторожно присела на лавку, словно лавка была шаткой и ломкой.

«Чего это она такая?» — удивился Гриша.

Бабуся положила моток пряжи на пол, привстала.

— Уж не захворала ли ты, детка? Как с креста снятая…

Оля покачала головой, отвернулась к окну. И это молчание встревожило Гришу.

Она, казалось, целую вечность копалась в своей большой сумке, шелестела бумагами. Наконец нашла, подала матери.

— Вот… возьмите…

И так посмотрела на неё, будто сказала: «Но я, тётенька, не виновата в том, что там написано».

Мать встала с табуретки, взяла казённую бумажку, без конверта. Рука её мелко дрожала.

Бабуся, босая, встревоженная, поковыляла к Марине.

— Ну, читай уже… Чего ж ты…

Мать никак не решалась взглянуть на бумажку, которая дрожала в её руках. Но вот всё-таки собралась с духом, скользнула взглядом по казённым печатным строчкам, где было два окошка: одно для фамилии — кому посылают письмо, второе — про кого пишут. Стояли две фамилии: её — Мовчан, и его — Мовчан. Когда увидела во втором оконце слово «Мовчан», крикнула, словно ночная птица, и сразу обмякла, села на пол. Листик с напечатанными буквами отлетел к припечку.

Оля метнулась к шкафчику с посудой, схватила кувшин, набрала в него воды, опустилась на колени возле Гришиной матери.