Выбрать главу

— Поедем, сынок, по мужскому делу…

Это значило — по делам хозяйства артельного, в степь, на фермы, в лес… Брал полусонного, выносил к своей бригадирской бричке, а когда выезжали в рассветную степь, показывал гуда, откуда всходило солнце:

— Смотри, сынок, такого больше не увидишь.

— Мы же недавно такое уже видели, — говорил Гриша.

Отец усмехнулся:

— Нет, сынок, то было другое. Одинаковых рассветов не бывает, как не бывает одинаковых людей, деревьев, трав… — И ласковым взглядом обводил поля пшеницы: — Озимая начинает звенеть…

Звенеть — значит хорошо взошла, перезимовала и весной, щедрой на тёплые дожди и на солнце, стала быстро расти.

Отзвенев, уже ходила волнами. И снова лёгкий вздох отца-хлебороба, для которого нет ничего прекраснее, чем пахать, сеять, косить, молотить.

— Скоро, сынок, жатва.

Сам любил жатву и хотел, чтобы и сын полюбил это удивительное время года с ранними рассветами и короткими ночами.

…Они с матерью возили снопы к молотилке, а бригадир Иван Мовчан стоял у барабана, в защитных очках, весь в золотистой пыли, он ловко подхватывал сноп, бросал его в пасть барабана Барабан злобно клацал зубами, пережёвывая солому… А когда, чихнув, останавливался усталый паровик, все трое садились под стогом соломы. Умытый, освежённый холодной водой, отец хитро подмигивал Грише: «Поборемся?» И они барахтались в душистой соломе до тех пор, пока мама не кидала притворно-гневно:

— Хватит уже, молотильщики. Солому в порошок перемелете. — А сама смотрела и на мужа и на сына так нежно, с такой ласковой улыбкой, на которую способна только счастливая женщина.

Отец покорно поднимал руки вверх, смешно- говорил маме:

— Не будем, больше не будем. Сдаюсь.

— Ну, борцы, обедать.

И они втроём обедали. Как всё это было вкусно! Свежие помидоры и малосольные огурцы, молоденькая картошка. И ещё суп из общего колхозного казана. За супом мама всегда Гришу посылала.

Не будет больше таких жатв! И не услышит он больше: «Поборемся?» И мама не скажет притворногневно: «Хватит уже, молотильщики…» Ничего такого не будет…

Будет солнце ясное стоять в небе, Ревна тихонько струиться, будут гоготать гуси… А отца не будет…

Митька смущённо кашляет.

— Давай, Гриша, напишем в районную газету письмо…

— Какое письмо?

— На фронт попросимся.

— Не возьмут нас.

— Вон Пилипко какой маленький был, а помогал красным… А у тебя отца убили… Возьмут. Помнишь, мы с тобой читали о пограничниках? Брат погибшего письмо написал кому следует. Там сказали: «Пусть служит брат на заставе, где служил погибший».

Пожал плечами Гриша.

— Не знаю, Мить, Яремченко надо спросить, председателя нашего. Я же теперь… хозяин.

Нахмурился Митька.

— И вправду ты хозяин теперь…

Он потоптался ещё немного и неожиданно предложил:

— Давай рыбы наловим…

Какая рыба? Разве можно в такое время думать о рыбе?

Митька не заметил Гришиного молчания.

— Я сеть принесу! — уже на ходу крикнул он, и его чёрные потрескавшиеся пятки замелькали на лугу. — А ты тут и за моими погляди!

Гриша с тоской посмотрел на лес, синевший за Ревной. Солнце клонилось к нему, большое и красное. Никогда Гриша не видел такого кровавого солнца.

* * *

— Мама, идите рыбу чистить! — крикнул Гриша из сеней, вытряхивая из мокрой сумки карасей в выщербленный чугунок. Всё-таки, когда Митька принёс сеть, полез с приятелем в воду. За этим занятием развеялось на какое-то время горе.

Из хаты никто не отозвался, хотя дверь и была открыта. Гриша заглянул в хату. На полу мать с бабусей вылущивали фасоль.

Гришин братишка Петька пристроился на припеч-ке, грыз морковку и пытался схватить свободной рукой колечки дыма, которые выпускал Яремченко, председатель колхоза. Он сидел возле женщин на маленькой табуретке. Сизый дым от цигарки колыхался под потолком.

Гриша переступил порог, снял фуражку.

— Здравствуйте.

Яремченко поднял голову, кивнул. Но ничего не сказал, бросил окурок в шелестящую сухую лузгу и, спохватившись, притоптал сапогом. Видно, беседа велась уже давно, и Гриша пришёл, как сказала бы бабуся, к шапочному разбору.

Антон Степанович громко вздохнул, коснулся пальцами рыжеватых усов, разгладил их, встопорщенные. Антон Степанович — товарищ отца. Частенько они вот за этим столом беседовали о своих колхозных делах.

Ещё раз вздохнул дядько Антон.

— Марина, Марина!.. — Помолчал, всматриваясь в шелестящую лузгу. — Думаешь, мне легко?

— Кто же так думает, Антон?

Повёл сапогом по лузге.

— Разве чужой был Иван?

— Кто же говорит.

Невесело кивнул на Гришу.

— Вот такими пасли овец и с девчатами гуляли вместе. Кто-кто, а ты знаешь, Марина. Кто тебя посватал за Ивана?

Мать даже зарумянилась, смутилась.

— Помню…

И тогда, когда колхоз организовывали, не разошлись их пути-дороги. Антона председателем выбрали, Ивана бригадиром назначили. Иногда и ссорились — не без этого. Но не кривили душой один перед другим, никогда не кривили. И вот теперь нет Ивана…

Антон Степанович сцепил руки, даже пальцы хрустнули.

— Я от тебя, Марина, ничего не собираюсь скрывать. Когда шёл Иван на фронт, просил: «Ты ж наведывайся к моим». Ещё говорил: «В случае чего… не забывай». А выходит, Антон липовым товарищем оказался. Как ушёл на фронт Иван, так он и глаз не кажет.

— Зачем вы такое говорите, Антон Степанович? — отозвалась из-за прялки бабуся. — Разве мы не видим, сколько у вас забот да хлопот в эту лихую годину…

— Не мучай себя, Антон, — рассудительно сказала и мать. — Разве мы не видим твоих забот… То отправлял скот в тыл, то в район каждый день ездил, то на окопы… Не мёд тебе в тылу. Ой, не мёд. Только и того, что пули пока не летают. А так…

— Вот то-то и оно. А на фронте пули летают.

Наступило долгое молчание.

— Думали ли мы, что вот так всё сложится. Знали, чувствовали — не миновать войны нам, потому что нечисть объявилась в Европе — фашисты. Но не думали, не гадали, что нападут так быстро, зайдут так далеко, что будут топтать нашу землю, которую мы с Иваном пахали, на которой сеяли…

И умолк. Скрутил цигарку, прикурил, сморщив лоб. Поднялся. Встала и мать, шагнула к товарищу мужа и спросила, не поднимая глаз, словно боялась увидеть его нахмуренное чело:

— Что же теперь будет, Степанович?

В хате так тихо стало, будто никого здесь и не было.

Антон Степанович подобрался, ответил бодро:

— Что было — видели, а что будет, как говорится, увидим.

Вздохнула бабуся, вздохнула мать.

Разве таких советов они ждали от тебя, дядько Антон? «Что будет — увидим». Так испокон веку говорят, когда нечего сказать.

— Вот что, Марина, возьми-ка ты возок, привези чего-нибудь из колхозной кладовой…

Марина помолчала, пожала плечами.

— Я давно вижу — люди берут. А мне как-то… Я и не знала, что можно…

Тем временем гость натянул фуражку и поклонился бабусе особо.

— Бывайте здоровы, тётка Оришка. Как говорил солдат Швейк: «Как-нибудь оно да будет, потому что никогда не было так, чтоб никак не было».

Бабуся гневно зашуршала сухими стручками фасоли.

— Мне что?.. Мне можно уже и собираться в последний путь. В тот путь кабана не откармливают, сухари не сушат, не собирают… Разве что свечки да сорочки…

Председатель ещё дальше отступил к порогу.

— Так ты только затем и приходил? — спросила Марина. — Напомнить о кладовой?

Яремченко дотронулся до фуражки, словно хотел поправить её, указал глазами на старуху с ребятнёй: мол, не место для разговора здесь, Марина.

— Выйдем в сени.

Бабуся перестала шелестеть лузгой, вся ушла в слух. Гриша тоже бочком-бочком — и к двери. Как будто бы и неловко подслушивать, о чём говорят взрослые между собой, но… Он услышал, как дядько Антон, покашливая в сенях, хрипловато говорил:

— Тут такое дело… Если явится к тебе человек и скажет: «От Антона», — впусти его. Пусть перебудет день-второй.