Выбрать главу

У выхода из метро он увидел сине-красные будки телефонов-автоматов и вспомнил: не позвонил Маше о смерти отца. Как могло это произойти? Непонятно. Или его столь ошеломила печальная новость, скомкала, смяла? Да не очень ошеломила, не смяла, хотя, конечно, и не оставила равнодушным. Ведь он всегда о всех новостях звонил, советовался. А тут… Странно!

Мирошников порылся в кармане, нашел среди мелочи двушку. Автомат ее съел, не сработал. Пришлось перейти в соседнюю будку, побренчать мелочью. На этот раз телефон сработал, и Мирошников услышал знакомый голос:

— Вас слушают.

— Машенька, это я…

— Что стряслось? У тебя какой-то необычный тон…

— Да понимаешь, отец преставился…

— Преставился?

— Ну, умер…

— Александр Иванович умер? Как же это так? — Маша часто-часто задышала. — Когда, что?

Мирошников объяснил, что, как и когда. Маша сказала совсем тихо:

— Вадим, я тебе сочувствую…

— Спасибо, Машенька!

— Что же ты теперь делаешь?

Мирошников объяснил и это. Жена сказала уже погромче:

— Держи меня в курсе. Рассчитывай на мое участие и помощь. Что там потребуется…

— Надо бы собрать поминальный стол… Из крематория приедем… На сколько персон? На десяток, я думаю… Если что — раздвинем стол… Отпросишься с работы?

— Коль необходимо… Но тогда я не сумею попрощаться с Александром Ивановичем.

— Понимаю…

— Попрощайся и за меня. А я уж займусь по-мин-ка-ми.

Мирошников что-то хотел сказать, но в стекло кабины застучали монеткой — не дадут поговорить, поторапливают, — и он опустил трубку на рычажок. Выходя из кабины, осмотрел того, кто стучал, — юнец, дубленый, долгогривый и, разумеется, с мефистофельской бородкой, довольно, впрочем, жидковатой. Ему наверняка точить любовные лясы с какой-нибудь девицей, тоже насквозь современной, а тут о серьезном, о необратимом. Нет, быт и высокое идут рука об руку, ничего здесь не переделаешь. А жаль! Отрешиться бы в  т а к о й  момент от всего земного, тянущего человека вниз. Ну, может, и не вниз, однако и не вверх. Как эскалаторы в метро: один несет вверх, другой — вниз, куда надо, туда и езжай. Если б так можно было в жизни! Но жизнь, не спрашивая, сама несет тебя…

Мирошников понимал: все эти рассуждения и отвлечения — от желания как-то приглушить то, что возникло и не опадало в душе: умер все-таки не кто-нибудь, а родной отец, какой-никакой, а родной, вот именно… И вдруг ощутил: отдаляет — хотя бы в мыслях — встречу с умершим, потому что не отец виноват перед ним, а он перед отцом, вечная вина живого перед мертвым. И перед матерью виноват. И еще как! А перед Калерией Николаевной, насколько помнит, такой вины не чувствовал, когда она скончалась. А скончалась она едва ли не одновременно с мамой, такое вот совпадение, отец схоронил сразу двух женщин, оставшись, по существу, одиноким. Выходит: перед родной кровью я виноват, перед чужой нет? Наверное. И что в этом предосудительного?

Вадим Александрович шел, ехал трамваем, опять шел, опять ехал троллейбусом, и мысли наплывали одна на другую, взвинчивая и даже раздражая. Ибо хотелось сосредоточиться на деле — как похоронить отца и провести поминки. То есть сделать то, что необходимо и неизбежно. И через что надо переступить, как бы тяжко это ни было.

Он вылез из троллейбуса, осмотрелся. Ага, вон тот переулок, где отцов дом, двенадцатиэтажная махина-башня. Вошел в подъезд, набрал шифр, поднялся в лифте, вышел где надо на лестничную площадку — для горожанина привычное, изо дня в день, а казалось, проделывает нечто необыкновенное. Потому, очевидно, что все это приближало его к бездыханному телу отца.

Нажал на кнопку звонка, в квартире, слышно было, трельчато отозвалось. Но обитая дерматином дверь с глазком не открывалась, и Мирошников в первую минуту подумал: отец-то не может встать и открыть. Нелепость подумал, сам тут же сообразил, что это так. Однако ж кто-то из живых должен быть в квартире, тот же Синицын Петр Филимонович или еще кто-нибудь? Почему-то стало жутковато оттого, что не может попасть к мертвому отцу, хотя между ними лишь обитая дерматином дверь и каких-то пять шагов.