Выбрать главу

Так-так, последние абзацы. Написано за неделю до смерти. Что написано?

«На днях пришел в поликлинику к хирургу вскрыть пустяковый нарыв на пальце. Женщина-врач говорит: «Прилягте на кушетку, а то может нехорошо сделаться». Во мне взыграла мужская гордость, я возмутился: «Вы хотите сказать, что я могу упасть в обморок?» — «Вот именно, профессор». — «Ну, знаете ли, я все-таки мужчина, фронтовик…» Хирург и сестра начали готовить свои причиндалы, звякают скальпелями, шприцами, всякие тут бинты, йод, вата — и мне стало дурно. Очнулся я уже на полу, врачиха сует мне под нос пузырек с нашатырем, приговаривает: «Недаром газеты пишут: берегите мужчин…» Ну что ж, нервишки измочалились, на фронте меня когда-то оперировали всерьез и не всегда с обезболиванием. Да что нервишки? Чаще и чаще думаю о кончине. Годы подходящие, и здоровье сдает окончательно. Гипертония одолела, стенокардия, сосуды ни к черту. Я не ропщу. Напротив, благодарен судьбе: могло убить в 41-м, а дожил до 82-го! Сорок лет, считай, подарили мне. И я их прожил, как считал нужным. Были промахи и ошибки, за которые приходилось расплачиваться. Но старался не изменять себе: что думал, то и говорил, что говорил, то и делал. Не было двоедушия. Верю, не было. Все так воспитаны, нынешние семидесяти- и шестидесятилетние. Эпоха приучила нас к прямоте, и мне после войны не хватало гибкости. По иным меркам, это плохо. Может, и плохо, да уж нас не переиначишь».

«Подбиваю бабки. Не хочется умирать, а пора. Что оставлю после себя? Кое-что полезное для людей, которых учил, — свои учебники, лекции. И — тоннели, они еще послужат! И — свой горный комбайн, который тоже, верю, послужит! Но лучшее из моего наследства, как надеюсь, — мой сын и мой внук. Вчера смотрел по телевизору: хор первоклашек, девчонок и мальчишек, беззубых, шепелявых, как мой Витька, и милых, чистых, как мой Витька, — верую, что из этих ребятишек вырастут порядочные люди, что, и встав взрослыми, они не испачкаются в житейской грязи. Да, моему сыну и моему внуку жить после меня. Долго-долго жить. И уже без меня будут правнук, праправнук. Здорово! Вечно древо жизни!

Я написал это — «здорово» и «вечно древо жизни» — и как бы ощутил себя одновременно студентом, которого учили, и профессором, который учил. Возможно, во мне, взрослом, пожилом, старом, потаенно всегда жил юноша? Сейчас юноше семидесятый… А недурно бы дотянуть до семидесяти… Чтоб круглая дата была за спиною.

Вспоминается: пятьдесят лет отмечал широко, с банкетом, это был еще не возраст, шестьдесят — уже никаких банкетов, не тот повод. А в семьдесят? Нет, этот юбилей надо бы  о б а н к е т и т ь, как говорит бесподобный С. С. Голошубин. Я знавал многих коллег: шестидесятилетие как бы пропускали, а семь десятков — праздновали. До юбилея мне немного, дотяну?»

Этим вопросом и заканчивается «Дневник», больше записей не было. Извини, отец: не дотянул. А за добрые слова о нас с Витюшей спасибо. Хотя я, видимо, и не заслужил их. В пятьдесят ты был еще бравым, а мне в ту пору было пятнадцать, школяр. И, конечно, ты не изменился духовно ни в шестьдесят, ни почти в семьдесят. Судя по твоим записям. Чертежи я передам профессору Синицыну, не беспокойся. Ты был не гибкий? Что ж, у каждого поколения свои взгляды, свои проблемы. Каждому поколению кажется, что оно — лучшее, извини, отец. Может, я не так тебя понял.

Вадим Александрович закрыл последнюю тетрадь и начал дочитывать первую. Она по-прежнему велась нерегулярно, и в ней преимущественно рассказывалось о том, как в дивизии ждали демобилизации, как провожали демобилизованных счастливчиков и как, наконец, настал и для отца радостный час возвращения на Родину.

Демобилизация, дембель на солдатском жаргоне, увольнение в запас нам знакомы. Сами прошли через это. И радостно было и грустно. Но огромная разница: списанный по чистой, отец уезжал с войны, я — всего-навсего отслужив действительную. Кстати, мне предлагали остаться в офицерских кадрах, меня приняли и в партию: ценили. Но я был инженер-связист, и хотелось работать по специальности и по штатской линии.

11

Первая тетрадь осталась недописанной, а отец стал писать уже во второй. Возможно, оттого, что военная часть биографии была позади, начиналась с чистой страницы жизнь штатская, «гражданка». Само собой, и чернила новые, какие-то розоватые. Как будто потому, что мирная, гражданская жизнь представлялась отцу явно в розовом свете. Так вроде нет. Но если на то пошло, Вадим Александрович может признаться: он при увольнении в запас рисовал благостные, розовые (или, если угодно, голубые) картины послеармейского существования. В армию его призвали, едва закончил институт связи. И враз на все готовенькое: крыша над головой, кормят, одевают, обувают и еще деньги платят немалые (денежное содержание, по-армейски). А пришел на завод — сто рублей зарплаты, и все надо покупать на свои кровные. Разве что свободы было вдоволь, не стесненной суровыми воинскими уставами. И то до того, как повстречал Машу. Дальше была удовлетворяющая самого несвобода. Слово-то какое — н е с в о б о д а. Впрочем, что означает свобода в таком понимании? Раскованность мыслей и поступков. А несвобода? Необходимость отбора мыслей и поступков, чтобы они были у тебя правильными, положительными. Хотя бы в принципе, хотя бы в главном. Ну, ладно, что там, в дневнике?