Весь рабочий день нет-нет и всплывали эти мысли. Он пытался именовать их философическими, отбрасывал, но они вновь лезли в голову. Чертовы мыслишки, не отделаешься от них…
В вечерней мгле Мирошников вышел из министерства и не зарысил, как всегда, к метро, а неспешно, будто бы затрудненно, пошагал от фонаря к фонарю, к неоново-красной букве М. Пощипывал морозец, метелило. И в холодном, освежающем воздухе пованивало выхлопными газами, но все-таки дышалось, но все-таки легкие очищались от скопившейся за восемь часов сидения в тесной, душной комнате дряни. По временам комнату, понятно, проветривали, но это мало что давало, если стол к столу. Уличный воздух бодрил, воскрешал простейшие радости бытия — идешь, дышишь, уже хорошо.
Увидел: шатко опираясь на металлические костыли, на мусорной урне сидит пьяный, сильно пьяный — едва не падает с урны. Прохожие брезгливо проходили мимо. Прошел мимо и Мирошников, бросивши, однако, боковой взгляд: заросший щетиной, одутловатый, еще не старый мужик, слава богу, не инвалид Отечественной войны, молод слишком, хотя доводилось видеть в этом неприглядии и инвалидов Великой Отечественной.
Мирошников миновал восседавшего на урне, раскачивающегося, пробовавшего привстать алкаша, когда за спиной загрохотали металлические костыли. Вадим Александрович обернулся: попытки же встать кончились тем, что пьянчуга вместе с костылями свалился с урны. Никто не подошел к распластанному телу. Вздохнув, Вадим Александрович вернулся, наклонился над лежавшим. В ноздри шибануло вонью водочного перегара, мочи. Пересиливая омерзение, стал помогать пьяному, кое-как усадил его на урну, подал костыли. Что дальше? Стоять караулить? Вести куда-то? Куда? Бессмысленно и то и другое.
Стоял рядом и не знал, как поступить. И удивительно: злости убавлялось, а мужчину жалел больше и больше. Ведь алкоголизм — болезнь, которую не враз-то и вылечишь. Сам себя довел до этого? Конечно. Но по какой причине? Но — болен, тяжко болен. Хотя и противно его зреть. Что надо, какое потрясение, чтобы превратить его в нормальное человекоподобное существо? Разве чья-то смерть на него подействует. А ведь на одной с ним земле, в одно время сколько живет благородных, прекрасных людей. Ими, ими красна земля…
Как вкопанная, остановилась рядышком милицейская машина, хлопнула дверца.
— Бери его, Пахомов… Тепленький… Не подберем — замерзнет… А вы кто, гражданин?
Вопрос был обращен к Мирошникову, и тот пожал плечами:
— Да вот… проходил…
— С ним не пили?
— Позвольте! Я ж объясняю: проходил мимо, решил помочь, падает ведь с урны, инвалид…
— Пахомов, затаскивайте пошустрей… Значит, вы посторонний? Ну-ну… А то бывает, посторонний под видом помощи обшаривает у пьяного карманы…
— Да как вы смеете!
— Так я ж вас персонально ни в чем не подозреваю, гражданин. Не будем нервничать… Я так, вообще. В принципе… Пахомов, готово?
Пахомов — молоденький, румянощекий, только что, видать, отслужил в армии действительную, еще не насмотрелся в милиции на всякое — кивнул: «Готово, сержант!» — и милиционеры сели в машину.
Оставшись возле бетонной, массивной урны один, Мирошников покачал головой. Обхамили по первое число. Вмешался — и получил. Пройди спокойненько мимо — и был бы до сих пор спокойненек. Влез по примеру отца, тот во все дырки влезал. Значит, правильно, что встрял? Правильно! Все правильно!
И Мирошников усмехнулся над происшествием, размахивая «дипломатом», затрусил к метро. Но и усмешку вскоре стер, и размахивать «дипломатом» перестал, и зашагал тише — подумал о судьбе спившегося инвалида, с чего спился и что его ждет в конце концов, и опять надо всем возобладала жалость: погибает же человек! И это от отца? Или от матери? Или от самого себя?
Нужно было сделать кое-какие покупки, и Маша, пока готовила ужин, отправила Вадима с Витюшкой в магазины. Они набрали сумок, сеток и пакетов, на лестничной площадке Витюша позвонил в квартиру — так он п р о щ а л с я с мамой, — они вошли в лифт, и сын нажал кнопку — это было его священное право.
Все так же сыпало снежком, мело-переметало, по мостовой автомобили шли быстро, обгоняя струящуюся поземку: на ледяных проплешинах сын не мог удержаться, чтобы не прокатиться, приглашал:
— Давай и ты, пап! Не робей!
Мирошников, солидно сопя, отвечал: