— Товарищ лейтенант, ранку-то с мазью не нужно б выставлять!
— Почему? — удивился Воронков.
— Солнце подожгет…
— Дмитро правду кажет, — сказал Зуенок. — Когда в госпитале укладывали на солнцепек, завсегда нам наказывали: рана должна быть сухая, то есть без мази. А то сожжет…
— Я ж не намерен полдня загорать, — беспечно сказал Воронков. — Авось не зажарю.
— Как хотите, — сказал Белоус, поудобнее устраиваясь на спине.
Гурьев оглядел Воронкова, потом Белоуса, почесал в затылке, подоил нос двумя пальцами, выложил вдоль туловища руки-кувалды, повздыхал. Воронков распорядился: загораем на спине десяток минут, после на левом боку, на правом, на животе — итого сорок минут, для начала достаточно, а то подгорим. Следил по часам, каждые десять минут подавал команду, чтоб переворачивались, но ребят на солнце размаривало, и они заглушали его команды добрым храпаком.
Он смотрел на белые, молодые, сильные тела, щедро помеченные пулей или осколком, не обойденные нарывами фурункулов. А что, пусть живительное солнце погреет как следует раны и язвочки, глядишь, и поможет. Он смотрел на эти мужские тела и вспоминал госпитальные — забинтованные, загипсованные, неподвижные — фигуры на хирургических кроватях. Кто-то из этих фигур впоследствии воротился к жизни, кто-то умер. Но в числе воротившихся к жизни были и такие, что никак не скажешь: им повезло. Среди множества госпитальных эпизодов в памяти засел и такой: к сержанту-связисту прибыла из Улан-Удэ жена. Связист кантовался несколько месяцев, родни у него не было — только подруга жизни, он и просил, чтоб навестила, она все не ехала. А до Иркутска от Улан-Удэ, по сибирским меркам, всего-то ничего: полсуток езды. Позже Воронков сообразил, почему не ехала: не хотела, ибо муж был израненный и контуженный вразнос — существует, но не живет. Хотя, слава богу, ходит кое-как, дергаясь, шатаясь, держась за стены, останавливаясь через шаг отдышаться. Оставили их в палате вдвоем, о чем они уж там говорили — кто ведает. Когда раненые зашли пару часов спустя, Воронков увидел, как резко, облегченно встала женщина с табуретки. Аж халатик свалился с плеч. И тут раненый-контуженый, дергаясь в конвульсиях, едва не падая, поднял халат и попытался помочь ей надеть. Боже, с какой брезгливостью, вся как-то исказившись обликом, женщина процедила: «И он туда же! Да куда тебе!» Боже, каким жалким, побитым, никому не нужным сделался сержант! У Воронкова сжалось сердце и кулаки сжались.
Чем закончился тот эпизод? Жена не взяла мужа домой, отказалась, и его, откомиссованного, отправили в Иркутский инвалидный дом — доживать свой век. Бедняга сержант никак не мог взять в толк, что верной спутнице по жизни не нужен такой. И подраматичней ситуации встречал Саня Воронков. А вот стоит перед глазами тот брошенный сержант-связист. Уж у кого одиночество так одиночество — при живой-то жене. Впрочем, она, наверное, развелась с ним. Может, подвернется кто поздоровей. Или уже подвернулся…
Да, подраматичней, потрагичней встречались ситуации Сане Воронкову. А держится на плаву, не тонет в беспамятье история с девяностолетним стариком и его козой. Что за история? Вовсе простенькая. Тоже валялся Воронков в госпитале, в подмосковном, прифронтовом. И жил в том же поселке дедушка, седой, подслеповатый, полуглухой, бобыль бобылем, и вся радость-то у него — коза Катька. Не коза — одно название: кости да кожа. Но как любил ее дед, как истово пас, песни даже ей пел! Украли Катьку, и дедушка по козе плакал, как будто получил похоронку…
Вот — жизнь в тылу. Тяжелая, холодная, голодная, сиротская. Как пишут в газетках, фронт и тыл едины. Правильно, едины. Но если фронтовики предстанут перед высшим Судом Совести, то этого не миновать и живущим в тылу. Суд Совести беспристрастно разберется, кто сутками не уходил из цеха от станка, а кто воровал у детдомовцев продукты, кто отдавал последний рубль в фонд обороны, а кто спекулировал на черном рынке, кто благословлял сыновей на бой, а кто укрывал сыновей-дезертиров. И всем должно воздать по заслугам, иначе совершится тягчайшая несправедливость. Мы не можем, не имеем права жить после войны вместе — чистые и замаранные. Упрощаю? Не думаю…
Припекало, мухи и слепни облепляли, плюс комары, не боявшиеся никакого солнца. Курорт был подпорчен. У Воронкова разболелась голова: нажгло, надо было чем-то прикрыться. Он срезал веточку, лениво обмахивался. Или башка болит от мыслей? И так бывает. Сорок минут истекали. Дать ребятам еще пожариться, что ли? Уж больно симпатично млеют. И ни у кого головушка не болит?
— Ребята, подъем! — скомандовал Воронков.