Противник, несомненно, что-то предчувствовал или — хуже того — засек передвижения. Над округой постоянно висела «рама», высматривая, вынюхивая. Ермек Тулегенов спрашивал:
— Товарищ лейтенант, а пошто «ястребки» не собьют ее?
— Очень высоко, Ермек. Пока до нее доберешься — улизнет.
— Ну так прогнали бы, товарищ лейтенант!
На это у Воронкова нечем было крыть. Действительно, он и сам толком не понимал, отчего бы нашим истребителям не шугануть «раму». А то этот двухфюзеляжный «фокке-вульф» как заберется с утра на верхотуру, так и мозолит глаза целый день. Зенитчики для порядка малость постреляют — и все, а наши самолеты и вовсе «раму» не беспокоят. Может, пехоте не по уму авиационные тонкости? Так или не так, но «рама» висела, высматривала, вынюхивала. Ну что вынюхала? Будет наступление? Будет! Фриц, жди Ивана в гости!
Дожди прекратились, осточертевшие. С утра до вечера голубое небо, щедрое солнце. Загорай — не хочу. Но времена солнечных ванн миновали, тактика продолжала безжалостно выжимать из роты лейтенанта Воронкова и из него самого остатние силы. Всем уже хотелось: скорей бы снова на передок, пусть наступление, пусть оборона — лишь бы прекратилась эта потовыжималка под названием «тактические занятия». Но выдавался крохотный передых, и люди приходили в себя, писали письма, читали газеты, шутили и мусолили анекдоты, а Ермек Тулегенов пел.
Оранжевое запятнало потускневшую голубень неба, ни дуновения, и комарье притихло, а Ермек, запрокинувшись, с прикрытыми глазами, как незрячий, резко двигая адамовым яблоком, выталкивал из горла хриплые, придушенные тревожные слова. Воронков ни бельмеса не смыслил в казахском и все порывался спросить бойца, о чем песня. Однако терпеливо дослушал до конца и только потом задал вопрос. Тулегенов открыл, закрыл и вновь открыл карие, навыкате, глаза, дернул острым кадыком и нехотя ответил:
— О родном ауле. О степях. — Махнул рукой. — Разве это переведешь, товарищ лейтенант? Вы же понимаете меня…
Кажется, Воронков понимал: тоска, которая знакома и ему, хотя и по иным поводам. А ведь где-то там, за чертой, осталась жизнь, в которой, как теперь кажется, была одна радость. Черта эта намертво отчеркнула то, что было до двадцать второго июня, от того, что началось с этой черной для него и для его Родины даты, — возможно, в истории его Родины и нет даты чернее. Его, его Родина с ним, и потому он не будет одинок. Никогда! И нужно раз и навсегда выбросить из головы всякие мысли об одиночестве. Если они еще придут в недобрый час…
А когда-нибудь его, Сани Воронкова, жизнь-житуха опять разделит непереступимая черта, за которой мир и, может быть, та далекая, довоенная радость. Хотя прежней, довоенной уже не будет. Послевоенная будет. Какая на цвет и вкус? Неизвестно. Доживешь — опробуешь. Дело за пустяком — дожить до Победы. Ну, пустяки нам по плечу…
Тактические учения завершились в полковом масштабе, после которых было объявлено о смотре — снова же в масштабе полка. Поговаривали, что на смотре будет лично комдив, генерал, Батя! Это что-нибудь значило, и потому батальонам дали четыре часика, чтобы привели себя в достойный, в божеский вид. Бравой пехоте это раз плюнуть — почистил оружие, побрился, умылся, подшил свежий подворотничок, подштопал обмундирование, помыл в ручейке сапоги. Что еще? Глядеть надобно бодро-весело. С этим посложней, поскольку вымотались за дни и ночи тактических учений. Но ничего, пехота и глядеть будет весело, и «ура!» гаркнет. Коль надо, так надо!
Даже санинструктор Лядова наводила марафет. Однако почему — даже? Женщине и положено в первую очередь следить за своим внешним видом. Воронков, обходя роту, убедился, что и санинструкторша готовится к смотру: сапоги помытые, подворотничок чистенький, гимнастерка и юбка отчищены от засохшей грязи, — и Света, сведя коленки, сидит на разостланной плащ-палатке, гребешком сечет густые волнистые волосы, в которых будто застряли солнечные лучи, а она будто их вычесывает. Воронков одобрительно гмыкнул, Света улыбнулась: