Выбрать главу

— Да, товарищ лейтенант… Работы у меня будет много. Но дали двух санитаров, и военфельдшер в батальоне теперь есть…

— Хорошо, — сказал Воронков. — Спи…

Он вернулся в свою землянку, подумал: «Свеча не должна угаснуть, не должна. А если угаснет, что ж, так на роду написано, брат…» Назвал себя братом и вспомнил Жору, и снова мать с отцом, и Оксану, и фронтовых товарищей, которых терял все эти нескончаемые два года войны. Сколько ж она еще будет длиться?

И себя припомнил вдруг — совсем маленького. С детским садом выступает в заводском клубе, воспитательница командует: «Дети, поднимем ручки!» — и все поднимают, а он еще не сообразил, что надо делать, стоит переминается; воспитательница произносит: «Дети, потопали ножками», — дети топают, Санек же только-только поднимает руки. Сильно запаздывал несообразительный, заторможенный Санек, а когда воспитательница произнесла: «Дети, сядем на стульчики, поболтаем ножками», то он уже после следующей команды: «Дети, слезем со стульчиков, помаршируем», — уселся на стул, болтал ногами и не слез до тех пор, пока малышня детского сада не закончила свое выступление на клубной сцене — для родителей, для бабушек и дедушек. Воронков представил сейчас это так явственно, будто сам был взрослым и сидел в зале. А он же был трехлеткой и демонстрировал свои таланты на сцене? Как и почему это теперь возникло, словно наяву?

И опять припомнил себя чуть постарше. Очень нужно было подлизаться к маме, которая собиралась уйти из дому в магазин, и они бы с Жоркой поработали ложками в трехлитровой банке с вишневым вареньем. И Санька начал, как бы от обратного, подлизываться, задабривать, повторяя: «Мамочка, не уходи, нам без тебя будет скучно». — «Не могу, спешу за хлебом». — «Не уходи, мы просим, не уходи!» Мама почти оделась, но он так канючил, что она сдалась: «Остаюсь, уговорил». Ему с Гошкой оставалось переглянуться. Переиграл, перестарался!

Рассвет выдался теплым, душным, как и ночь. Но Воронкова познабливало. Понимал: волнуется, мандражирует. Приказал себе: зажмись. Приоткрыл запястье: на часах шесть сорок пять. Через пятнадцать минут грохнет. Зажмись и жди, самое трудное еще впереди, за артподготовкой. Зажаться, то есть не мандражировать, он приказывал себе и час назад, когда полевые кухни подвезли неурочный завтрак и он, черпая ложкой теплую недоваренную пшенку, удивлялся: кашу рубает без аппетита, вот так номер, это он-то без аппетита, — котелок, разумеется, опорожнил, но будто по принуждению. Даешь, лейтенант Воронков! Оно, однако, понятно: переживает. А чтоб не переживать — зажмись.

Наверное, он бледноват. Потому что бледными были вокруг и его орлы-соколы — отчасти от недосыпа, в основном от сознания неотвратимости того, что с ними будет. Никто не провидит уготованного ему, оттого и посасывает под ложечкой, и румянец как стерли. Познабливает, а словно с духоты нечем дышать, словно воротник тесен, душит. Воронков расстегнул ворот гимнастерки, затяжно вздохнул. Долгим взглядом посмотрел на своих солдат, на зеленевший молодой травкой бруствер, на синеющую кромку дальнего леса, на желтое и красноватое, перед восходом солнца небо, на другом конце которого серпик незашедшего месяца, немощного и бледного, как они сами, — Воронков смотрел на все это как бы впрок, про запас.

Потом он поглядел на высоту 202,5. Не впрок, не про запас, ибо еще наглядится. Тут иное: захотелось запомнить ее такою, какою она была перед нашим наступлением. А какою будет после артподготовки, после бомбовых ударов и штурмовки с воздуха, после боев, увидим. И сравним. И лейтенант Воронков, точно, не позавидует засевшим на высоте фрицам. Себе тоже, разумеется, не позавидуешь: атака не фунт изюма, идти грудью на пулеметы — не прогулка по аллее парка культуры и отдыха.

Где-то за спиной, в ближнем и неближнем тылу, утробно хлопнуло — и один раз, и несколько раз одновременно, и над траншеей жестко прошуршали снаряды, чтобы через секунду-другую взорваться на высоте 202,5. Она мгновенно — от подножья до макушки — вспучилась разрывами: снопы пламени и дыма, обломки укреплений, древесное щепье, комья глины и куски камня. А звуки выстрелов и звуки разрывов уже слились в сплошной грохот, беспощадно барабанивший по перепонкам, Воронков в такую минуту подумал: перепонки на то и барабанные, чтоб по ним барабанили, подумал сдуру и тотчас забыл об этой мысли. Облегчи уши — и он открыл рот, зевнул судорожно, понуждая себя. Все-таки голова сразу заболела, стала непосильной, клонящейся книзу. Затошнило. Он оперся о траншейную стенку, переборол слабость.

Прислушался. Грохот не ослабевал, и подумалось: пушкари дают фрицам прикурить, дают жизни, черт подери! Подбадривая себя и других, он похлопал по плечам и спинам тех, кто был в траншее поближе к нему. Он не замечал или не желал замечать, что артподготовка жидковата, а самолеты так и не появились. Завершил артподготовку залп «катюш» — опять же жиденький, хотя «катюша» есть «катюша»: ее реактивные снаряды раскаленными стрелами пропороли небеса и вонзились в немецкие позиции, выжигая. На мгновение стало тихо, и услыхалось, как за второй линией траншей гудели двигатели Т-34 и КВ, — танков, однако, было немного, но и этого не заметил Воронков.