- Даешь мировую революцию! - утверждал он, пользуясь общей оторопью.
- Это он! - закричала Николь. - Которого я булыжником!
- Вижу, - спокойно проговорил Ник. И обратился к истукану: - У нас не подают, товарищ! - и легким движением руки отщелкнул зажим трапа.
Позолоченный идол рухнул в черную бездну небытия, а воздушный лайнер, искрящийся иллюминаторами и бортовыми огнями, набрав необходимую для дальнего перелета высоту, устремился к сияющим отрогам Млечного Пути.
По моей последней блаженной прихоти полутруп вывезли военным самолетом на море. И я лежал на теплом знакомом берегу... ракушки в песке... ракушечные мозги в цинковом помойном ведре... Зачем тогда жить? Жить, чтобы умереть?
Живые, крепкие, мускулистые солдатики отряда сопровождения разбили на камнях бивуак. Купались в холодном, прозрачном море, ловили рыбу, варили уху. Им повезло, молоденьким бойцам: вместо того чтобы шагать по плацу или рыть котлован, они весело проводят неуставной вечерок. Им повезло, потому что не повезло мне.
Впрочем, почему мне не повезло? Я жил как хотел и умру, когда захочу... Умереть не страшно, все равно что нырнуть в морскую волну, где тебя встретит незнакомый, пугающий мир небытия.
Потом, вздыбив наш походный лагерь, подлетел вертолет. Отяжелевшие от сна и безделья солдатики бежали к винтокрылой машине, и казалось, что сталактитовые ножи срежут бритые затылки... Им не повезло, солдатикам, что у меня появилась блажь поговорить с отцом, который, им на беду, оказался высокопоставленным военным чином.
Блажь мертвеца.
Я услышал хруст ракушек - отец шел пружинистым веселым шагом полководца.
- Как дела, сын? - Сел на тюбинговый валун. - Живешь? - На лбу пульсировал венценосный вензель.
- Живу, - ответил я. - Тебя можно поздравить с маршальским званием.
- Спасибо, - улыбнулся отец. - Это так, игра в бирюльки, а вот скоро... - И не договорил.
Солдатики снова разжигали костер, сквозь прибой, казалось, было слышно, как огонь своей воспалительной беспощадной плазмой рвет древесную мертвую ткань.
- Живешь, говоришь? - сказал отец и косящим взглядом проверил мою телесную немочь.
Я ошибся - ошибся в собственном отце. Я даже не мог предположить, что человек так может заблуждаться, как я. Так, как ошибся я, может позволить себе ошибиться только раб. Я - раб?
Я хотел спровоцировать народ, вытащив на кремлевский помост идиота. И делал все, что было в моих силах. Я надеялся, что народец, увидев над собой дегенерата, ужаснется и поймет, что жить так нельзя, если в кумирах ходит слабоумный малый, коим, безусловно, является Бо.
Но отец, как я понял, строит свою большую игру. Он воспользуется удобной ситуацией и сделает все, чтобы власть пала в его руки.
Между тем отец стащил полевую форму с погонами, где пластались маршальские звезды, и нагишом поскакал к студеному морю. Все-таки он был до безобразия здоров, бронетанковый бригадир. Потом с ненавистью растирал полотенцем атлетическое тело, кричал мне:
- Все хотят свободы! Будет вам свобода! Это я обещаю. Дадим стране свободу! Всем - свободу! Ничего, кроме свободы!
И я увидел в его налитых кровью глазных яблоках четкие зрачки убийцы.
- Жаль, что умираешь, сын, - проговорил он. - Интересные события грядут! - И поправил командирскую портупею.
- Я знаю.
- Что?
- Что будет с ним?
- С кем?
- Моим братом Борисом.
Отец отшатнулся; присел надо мной, пожевал губами, набрякал тяжелой венозной кровью:
- Кто тебе сказал о брате?
- Алька. Ты говорил с мамой очень громко...
- Что? - Диктаторские мышцы обмякли; неожиданно улыбнулся. - Ошиблась Алька. Борька мне как сын, но настоящий его отец - Борис Абрамыч... Понял?
- Да.
- Ну что еще у тебя? - Он торопился, защитник отечества.
- У меня просьба.
- Давай.
- Не звони, пожалуйста, в пять часов утра... в чужую квартиру...
- Ха! - сказал маршал. - Между прочим, квартиру тебе сделал я. Но если просишь, больше не буду звонить. Прощай.
- Прощай.
Сталактитовые ножи лопастей вертолета качнулись, поплыли по воздуху, ускоряя собственное вибромолотильное движение.
Я не поверил отцу. Как можно было верить тому, кто хотел взять власть над рабами любой ценой - даже ценой смерти собственного сына?
Я торопился закончить повесть и поэтому заснул в пять утра. И только уплыл в муть сна, как раздался дзинь-дзинь телефона. Я цапнул трубку и услышал визг П.А.:
- Ты что, с ума сошел?
- А в чем дело?
- Он еще спрашивает, подлец!.. Я вот стою на станции... По твоей милости... А дача целая!
- Дача? - не понимаю. - Какая дача?
- Моя, которая сгорела. Ты сказал, что она сгорела.
- А что, не сгорела?
- Не-е-ет!
- Поздравляю.
- Иди ты... идиот!
- Сам такой... кто в пять утра?..
- А у меня электрички не ходят.
- Прогуляйся.
- Двести километров.
- Лови такси.
- Издеваешься?.. У тебя есть машина, давай на машине...
Я аккуратно опускаю трубку; какой привязчивый тип этот П. А., совершенно голову потерял на двухсотом километре, я его туда не посылал, и поэтому никаких обязательств у меня перед ним нет, тем более драндулет отправлен в металлолом.
Но снова - дзинь-дзинь-дзинь.
- Да иди ты, - отвечаю в сердцах, - на двести первый километр!
- Куда? - И узнаю родной голос жены.
- Ты?
- Я.
- Что случилось?
- Я хочу тебя видеть.
- Ну, что такое?
- Если я умру, ты не люби... никого...
- Дур-р-ра! - умираю от крика. - Что с тобой?!
- Ты никого не будешь больше любить, обещаешь? - рыдает.
- Никого! - рыдаю я. - Прекрати все это, ради Бога...
- Поставь за нас свечку, - просит.
- Хорошо.
- Ты знаешь... церковь у рынка...
- Знаю... Прости меня.
- И ты меня прости.
- Я скоро буду, - говорю. - Тебе принести что-нибудь?
- Ничего.
- Я принесу повесть, - шучу, - и фантастическую феерию, - шучу. Наконец родил двойню. Слово за тобой.
- Ой, я тогда точно не рожу, - шутит.
И мы оба и смеемся, и плачем.
Город с высоты птичьего полета. Он шумен, многолюден, празднично-трудолюбив, контрастен. Пластается на берегу экологически чистого океана. На одном из травяных островков возвышается Статуя Свободы, встречающая путников мира поднятой рукой, где зажат факел, похожий на гигантское мороженое в вафельном стаканчике.