— Не ругай Павла Ильича, — сказал я тихо.— Может, его сейчас там бьют.
— Замолчи! Молчи! Заткнись. Сейчас же заткнись! — заорала Светка, закрывая безбровое голое лицо рукавом халата. — Замолчи! Слышишь? Ничего не хочу знать. Не хочу. Нету его. Закопала. Слышишь? Зарыла. Землей присыпала. Я его забыла.
— Его при тебе взяли? — спросил я.
— Еще чего не хватало! Замолчи. Не трави меня. Не трави, Валерка, — сказала тихо. И снова затряслась.
— Не жалей, — сказала. — Не ласться. Не смей жалеть. Я же тебе противна. Знаю. Я сама себе противна. Дура зареванная…
— Ты хорошая, — сказал я. Был пьяный, жалел ее и ничего противного в ней не чуял. Ничего, кроме чистого запаха стирального мыла. Надрался здорово и еще у Вячиных курил. Теперь ничего, кроме стирального мыла, не слышал. Наверно, нюх отшибло.
— Нечего меня жалеть, — повторила она медленнее, но руки моей не скинула. — Ох, Валерка. Как я его забыть, дурака, хочу! Как помнить не хочу! Вот так бы плюнула и растерла. — И она шаркнула шлепанцем.
— Не надо, — прошептал я.
— Нет! Надо! Надо. Надо — вот как надо! — Она резанула себя ладонью по толстой шее. Лацкан халата отвернулся.
— Не защищай его! — шептала она. — Не защищай. Ничего ты не знаешь. И ничего понимать не можешь. Это был страшный тип. Страшный. Страхолюд несчастный. Да я плюнуть на него хочу. Жениться на мне вздумал… Жениться… Так я за него и пошла… Жених тоже…
— Не ругай, — попросил я.
— А ты чего защищаешь? Чего? Что ты знал? Ты моего Костю знал? Вот Костя мой, майор, — это был человек! Это мужик был. Три недели жили, а когда приснится, холодная проснусь. А этот — тьфу. Собачья радость… Пожалела героя войны. А Костю — убили… — И она опять заплакала.
— Козлову тоже плохо, — шепнул я.
— А ты не защищай. Тоже защитник. Ты сосунок. Ты сосунок, Валерка.
— Не злись…
— А ты не защищай. Ты, что ли, будешь ему передачу носить? Да туда не принимают передачу. Защитник! Ты за два километра обойдешь тот дом. А за чужой счет жалеть каждый согласен. А я не собес. Не дом престарелых. Не Канатчикова дача. Я баба. Женщина. Понимаешь?
— Не злись, — повторил я.
— Я хочу его забыть, Валерка. Ой, как хочу! Вытравить. Вымыть из себя к чертовой бабушке. Пусть из меня его выскребут. Не хочу его знать, не хочу. Давай его забудем. Давай, а? Или тебе слабо, Валерка?!
— Так он живой, — прошептал я.
— Живой! И я живая! И ты живой, Валерка! Давай его забудем. Давай сразу. Прямо сейчас! — И она сжала мою голову и сунула к себе за отвороты халата. Я был пьян. Никакого запаха, кроме все того же мыла, не слышал.
— Ну как, чувствуешь? — задыхалась Светка. — Чувствуешь? Я сама чувствую. Память? Плевала я на эту память. Давай двери закроем, — и она накинула крючок.
— Валерка! Валерка!..
— Ложись рядом, — шепнула Светка.
— Погаси свет, — приказала шепотом.
— Ну и черт с ней! — сказала Светка. — Тебе плохо было?
— Валерка, ты что? — удивилась она.
— А-а-а! — завыла она, как сирена, стрельнула глазами по Светкиным голым коленям и кинулась прочь, а я за ней, по длинному коридору, где никогда не бывал. Но она уже дернула рычажок английского замка и вылетела на площадку.
— Рита! — схватил я ее за руку, но она вырвалась и правой неловко размахнулась мне по лицу.
— Вот тебе! Вот! Вот, гадина… — Лупила она меня кулаком, но не очень больно или я боли не чувствовал. — Мало тебе вчера было?! Ах ты, жидовское молоко! Да, жидовское, жидовское! — Заблестела она своими большими, навыкате, глазами и кинулась по лестнице вниз.
— Прости, Валерка, — сказала Полякова. Она тихо вышла из дверей.
— Ладно, — отмахнулся я. Мне теперь и вправду было все равно. Я стал совсем трезвый. Пьянь ушла, как боль из зубного дупла, когда туда затолкаешь аспирин.