Выбрать главу

Может быть, Кюхельбекер знал и о последней, очень сложной и очень трудоемкой исследовательской работе, выполненной Якубовичем. В 1843 году в село Назимово приехал академик Миддендорф - он возглавлял экспедицию, изучавшую растительный и животный мир Крайнего Севера. Встретившись с Якубовичем, Миддендорф тотчас оценил его способности, широту его интересов и предложил ему сотрудничество. Начальство, узнав про это, решительно запретило Якубовичу выступать под собственным именем. Генерал-губернатор Восточной Сибири дал следующее указание: "Якубович [...] может заняться этим не иначе, как под условием, что сочинения его по каким бы то ни было предметам не будут напечатаны и изданы в публику ни под каким собственным его именем, ни под псевдонимом, но что они будут сообщены г-ну Миддендорфу только как материал для собственного его употребления или для собственных его сочинений с тем, чтобы тот ни в коем случае не объявлял перед публикой, от кого получил их, и, пользуясь ими, вовсе не упоминал бы имени Якубовича".

Прошло почти двадцать лет со дня восстания, а имя Якубовича все еще было проклято: его нельзя было подписать даже под метеорологическими наблюдениями. Но Якубович, как и почти все его собратья, был выше подобных запретов: Россию он любил больше, чем свою славу. Лидия Чуковская, автор книги "Декабристы - исследователи Сибири" (1951), дает высокую оценку вкладу Якубовича в труды Миддендорфа. Умер Якубович как раз в разгаре своих естественнонаучных исследований, сообщивших новый смысл его угрюмому ссыльному существованию. Да, Кюхельбекер имел основания назвать Якубовича не только героем, но и тружеником.

В заключение остается сказать об одном удивительном совпадении. В 1823-1824 годах Рылеев написал поэму "Войнаровский", в которой повествует о том, как в Сибирь приехал знаменитый российский ученый Гергард-Фридрих Миллер. Петербургская Академия наук поручила ему изучить "географию, древности и историю народов, населяющих Сибирь". Здесь, близ Якутска, Миллер встретился со ссыльным Войнаровским; с ним он заводит разговор о Сибири:

В какое ж Миллер удивленье

Был незнакомцем приведен,

И кто бы не был поражен:

Стран европейских просвещенье

В лесах сибирских встретил он!

Войнаровский рассказывает ученому о диком крае, в котором он обречен окончить свои дни, и о себе. Кажется, что Рылеев в подробностях предвидел встречу Якубовича с Миддендорфом, которая должна была состояться двумя десятилетиями позже. "Закон велит молчать, кто я..." - говорит Войнаровский Миллеру, а рассказ его о своем душевном состоянии кажется рассказом Якубовича:

Я одряхлел, я одичал

И, как климат сибирский, стал

В своей душе жесток и хладен.

Ничто меня не веселит,

Любовь и дружество мне чужды,

Печаль свинцом в душе лежит,

Ни для чего нет сердцу нужды.

Бегу, как недруг, от людей;

Я не могу снести их вида:

Их жалость о судьбе моей

Мне нестерпимая обида.

Кто брошен в дальние снега

За дело чести и отчизны,

Тому сносимей укоризны,

Чем сожаление врага.

Рассказ об удивительном совпадении будет окончен, если мы сообщим, что академик Миллер был в Якутске, где встретил Войнаровского, в 1743 году ровно за столетие до того дня, зимнего дня 1843 года, когда академик Миддендорф, совершая свое путешествие на собаках и оленях, встретился в селе Назимове с декабристом Якубовичем. В ночь на новый, 1844 год Якубович записал в своем календаре:

Вот и 43-й год кончился, 20-й год ссылки, гонения, бедности,

труда наступает. Боже! даруй мне сил выполнить долг

человека-гражданина, и мою лепту в скарб отечества принесть: не

запятнанную, не оскверненную гордостию и самостию, но выраженную

любовью и правдою. Я очень болен, мне 59 лет, раны мои

напоминают, что скоро конец, служащий началом.

Капля крови

"Много истратят задора горячего

Все над могилой моей.

Родина милая, сына лежачего

Благослови, а не бей!

Николай Некрасов,

"Угомонись, моя муза задорная...", 1876

1

"Я к цели шел колеблющимся шагом..."

Николай Некрасов,

"Умру я скоро...", 1867

Сколько ехать от Литейного, угол Бассейной, до Мойки, угол Невского? Не более четверти часа. Некрасов зябко кутался в меховую шубу, несмотря на теплый апрельский день,- великолепная пара рысаков несла его коляску, известную всему Петербургу, по набережной Невы, ежедневным его путем от дома до Английского клуба. Он любил быстроту, вернее, ненавидел расхлябанность: время уплотнил до отказа, не было "между", не было отдыха, одно находило на другое, передвижение же казалось паузой, которую надо по возможности сократить; он торопил кучера, его грызло нетерпение. Но сегодня все иначе: зачем кучер гонит? Вот уже миновали Летний сад, уже позади Марсово поле, еще несколько минут - поворот на Дворцовую площадь, оттуда на Морскую... А там медленный подъем по беломраморной лестнице Английского клуба, медлительно-торжественный обед, в конце которого он, встав, попросит разрешения произнести приветствие. Ему охотно разрешат, и он хриплым, еле слышным голосом прочтет свои двадцать строк, это займет меньше минуты, и это будет концом его жизни. Генерал Муравьев, которому посвящены эти двадцать строк, будет с брезгливым презрением искоса поглядывать на литератора - в Сибирь его давно следует отправить, следом за Чернышевским, а он тут мутит головы своим журналом и произносит лицемерные оды на торжественных обедах! Генерал Муравьев, пожалуй, ни одного слова из этих двадцати строк не услышит, он же, Некрасов, поставит крест на своем имени и своей чести. Давно ли он с тоской писал, призывая покойную мать:

Я пою тебе песнь покаяния,

Чтобы кроткие очи твои

Смыли жаркой слезою страдания

Все позорные пятна мои!..

и понимал, что хуже, страшнее мук совести нет никаких на свете:

Что враги? пусть клевещут язвительней,

Я пощады у них не прошу,

Не придумать им казни мучительней

Той, которую в сердце ношу!

("Рыцарь на час", 1860)

Но что все это по сравнению с казнью предстоящей? С той, которой он сам подвергнет себя после двадцати строк, воспевающих палача? Нет, этого делать нельзя, это непоправимо. "Назад, назад, домой!"

Кучер объехал Дворцовую площадь, повернул - но не в Морскую, а в Миллионную, и коляска снова, но теперь с другой стороны, выехала к Марсову полю. Значит, еще можно быть хозяином своей жизни, спасти себя и честь свою - в последний миг, а все же спасти... Вернуться домой, в те стены, где еще звучат голоса Добролюбова и Чернышевского, оберегающие от преступных ошибок. Можно ли? Да, но только в воображении. Ничего этого не было - он не вставал с дивана. Сейчас ночь, ночь на 16 апреля 1866 года. Ехать в Английский клуб предстоит завтра. Ехать или нет? Добролюбов в могиле, Чернышевский в Сибири - кого спросить? Уже их нет - без них он жить не может. А вот теперь спрашивает их тени, витающие в этих комнатах "Современника": верно ли он поступает?

Друзья мои, дорогие друзья, что дороже: честь или "Современник"? Я поставлен перед немыслимым, небывалым выбором: погубить ли дело моей и вашей жизни или пожертвовать честью, добрым именем? "Современник" принадлежит не мне, а всем нам - и вам, и России, а мое имя и моя честь - это достояние мое, ими я пожертвовать вправе. Или это не так, и я просто боюсь - боюсь не за журнал, а за себя? Боюсь тюрьмы и каторги? Гражданской смерти? Нищеты? Бесславия?

Неправда, он клевещет на себя: его так долго со всех сторон поносили, что и сам он поверил в ничтожность своих побуждений. За благополучие свое он боится, это, разумеется, так, но жизнь отдаст не дрогнув. Разве не доказал он этого и другим, и самому себе? Двадцать лет ведет "Современник", а сколько раз за эти годы оказывался на краю пропасти? Года два назад он в стихах памяти Добролюбова (1864) благодарил покойного друга за святую науку самоотвержения, им преподанную:

Учил ты жить для славы, для свободы,

Но более учил ты умирать.

Ему не поверят. Не только враги, но даже друзья, даже близкие сотрудники отступятся, будут презирать за ренегатство - к этому он готов, хотя нравственные страдания, предстоящие ему, страшнее физических. Ему не поверят; его поступок припишут желанию спасти себя, свои доходы, свой комфорт. Оправдаться ему будет трудно, почти невозможно - разве что перед потомством! Но отдать "Современник"?