Выбрать главу

кружили сцепившись взглядами и плавные медленные успокаивающие движения их неизменно завершались быстрым неуловимым всплеском обезумевшей отточенной стали и точная сталь впивалась в горло в сердце в мозг и брызги липкой теплой крови густо ложились на жертвенник сотворенный ими ради любви их и не было в них милосердия и шептала христианка слова молитвы Богу своему перед тем как клинок погружался в горло любимого и беззвучно шевелил губами Грехов повторяя и повторяя как заклинание слова Бога: возлюби ближнего своего возлюбиближнегосвоеговозлюбивозлюбивозлюби…

Выдержав чуть более двух месяцев, Грехов сломался, купил литровую бутылку водки «Worontsoff» в коммерческом киоске и ушел в лес. В лесу у него обнаружился неведомо откуда взявшийся попутчик, мужик средних лет с испитой рожей и всклокоченными волосами, предложивший стакан и пару сухарей на закусь. Водку выпили, Грехов размяк, проникся к мужику неподдельным доверием и сбивчиво выложил ему свою историю. Вначале мужик слушал без интереса, но с сочувствием, потом принялся смеяться и, перебив Грехова, подвел итог:

— Не ной, интеллигенция. Х…ня это все. Все бабы — стервы, а твоя так и вовсе…

И тогда Грехов убил его, и ушел.

Сумасшествие защитило его память, скрыв или уничтожив последующие события почти полностью. Он смутно вспоминал, что приходил к этой женщине еще раз, чтобы рассказать о случившемся. Помнил ее реакцию на рассказанное, выразившуюся быстрой игрой мимических мышц лица — вначале странная радость и восхищенное упоение тем, что он сделал, потом — отвращение и лед. Помнил и то, что на следующий день отыскал в лесу знакомое место, но мужика уже не обнаружил, а обнаружил труп огромного седого волка с размозженной о валун головой. На трупе сидела черная птица и что-то лениво склевывала.

Поправившись, Грехов попал в вышеописанную неподвижную осень, в которой ничего не происходило, как и было им когда-то кому-то обещано. Старых знакомств он возобновлять не стал, к новым особенно и не стремился, боясь показаться навязчивым и прекрасно осознавая, что в овладевшем его разумом состоянии эмоционального отупения никому не интересен и не нужен.

Так оно и было на самом деле.

По ночам, когда луна наливалась ледяным каменным светом, Грехов превращался в мертвого волка — ему казалось, что во сне. И снились тогда волку черные птицы, танцующие с ножами.

ОПРЕДЕЛЕНИЕ РОДСТВА

Этих двоих, мужчину и женщину, вошедших в селение в самый разгар жизни, вечером, когда все основные дела по хозяйству уже закончены или, бог с ними, отложены до завтра, и мужчины собираются в харчевне — выпить чего-нибудь покрепче, ослабеть и послушать струны слепого Пана, ты погляди, что, чёрт, выделывает, куда там зрячему, и, да что там греха таить, ухватить за тяжёлые влажные бёдра какую-нибудь весёлую молодуху, плывущую мимо, усадить на колени и, похлопывая ладонью по жирной её спине, глянуть лихим кочетом: а, мол!.. есть, мол, ещё порох… неважно, а, коли не выйдет дело, так и просто ущипнуть за мягкое до визгу — не больно-то, дескать, и надо, и вернуться к беседе, ибо нет ничего в этом мире важней неторопливой и увесистой мужской беседы… так вот, этих двоих, пришедших с юга, видела не одна пара глаз, и показались эти двое странными — не только мне, всем; а потому посмотрели на них и отвели взгляды: холодно было от этих двоих, словно бы и не лето в пике своем, вот-вот перебродит, слишком чужой была для селян та невыразимая гибельная тоска в изломах губ и складках плащей, тоска, явившаяся вслед за пришельцами в этот идиллический почти, беззаботный крестьянский мир, нашедшая их и погибшая вместе с ними.

Мужчина вошёл в харчевню первым, на какой-то почти неуловимый миг остановился у двери, быстрым звериным взглядом ощупал лица и тут же двинулся дальше — в полутёмный угол, где стоял приземистый деревянный стол на двоих, двинулся молча и неторопливо; следом за ним кошачьи скользнула маленькая женщина.

Он грузно и осторожно опустился на скрипнувшую скамью, всем телом откинулся на стену и, коснувшись затылком тёмных бревен, прикрыл глаза. Она устроилась напротив, как-то странно изогнувшись, поставила острые локти на стол, зажала, обхватила щёки и виски ладонями, точно больно ей было, и долгой была боль её, такой долгой, что мне, наблюдавшему за чужаками исподтишка, почудилась вдруг в неудобной позе маленькой женщины какая-то невозможная, нечеловеческая покорность: смирение, благодарность и гимн бесконечной боли; и отвёл я глаза — в непонимании.