Расширенные ужасом, еще огромнейшие, торжественные глаза. Соответствующим голосом (голос у него был огромный, странный – в таком маленьком теле), но на этот раз огромнейшим возможного: целым голосовым аидовым коридором:
– Я... узнал... Мне Е. Я. сказала, что вы... нынче... едете за границу?
– Да, Павлик.
– Марина Ивановна, можно?..
– Нет. У меня до отъзда – час. Я должна... собраться с мыслями, проститься с местами...
– Но – на одну минуту?
– Она уже прошла, Павлик.
– Но я вам все-таки скажу, я должен вам сказать (глубокий глоток) – Марина, я бесконечно жалею о каждой минуте этих лет, проведенной не с вами...
(У меня – волосы дыбом: слова из Сонечкиного письма... Значит, это она со мной сейчас, устами своего поэта – прощается?!)
– Павлик, времени уже нет, только одно: если вы меня когда-нибудь – хоть чу-уточку! —любили, разыщите мне мою Сонечку Голлидэй.
Он, сдавленным оскорблением голосом:
– Обещаю.
Теперь – длинное тирэ. Тирэ – длиной в три тысячи верст и семь лет: в две тысячи пятьсот пятьдесят пять дней.
Я гуляю со своим двухлетним сыном по беллевю'скому парку – Observatoir'e. Рядом со мной, по другую мою руку, в шаг моему двухлетнему сыну, идет Павлик А., приехавший со студией Вахтангова. У него уже две дочери и (кажется?) сын.
– А... моя Сонечка?
– Голлидэй замужем и играет в провинции.
– Счастлива?
– Этого я вам сказать не могу.
И это – все.
Еще тирэ – и еще подлиннее: в целые десять лет. 14-ое мая 1937 г., пятница. Спускаемся с Муром, тем, двухгодовалым, ныне двенадцатилетним, к нашему метро Mairie-d'Jssy и приблизительно у лавки Provence он – мне, верней – себе:
– А American Sunday это ведь ихнее Dimanche Illustre![228]
– А что значит – Holiday?
– Свободный день, вообще – каникулы.
– Это значит – праздник. Так звали женщину, которую я больше всех женщин на свете любила. А может быть – больше всех. Я думаю – больше всего. Сонечка Голлидэй. Вот, Мур, тебе бы такую жену!
Он, возмущенно: – Ма-ама!
– Я не говорю: эту жену, она уже теперь немолодая, она была года на три моложе меня.
– Я не хочу жениться на старухе! Я вообще не хочу жениться.
– Дурак. Я не говорю: на Сонечке Голлидэй, а на такой, как Сонечка. Впрочем – таких нет, так что ты можешь успокоиться – и вообще никто ее не достоин.
– Мама! Я ведь ее не знаю, вы говорите о чем-то, что вы знаете, – вы конечно можете мне рассказать...
– Но тебе ведь – неинтересно...
(Он, думая о ждущем его на углу бульвара Raspail газетном киоске с американскими Микэями:)
– Нет, очень интересно...
– Мур, она была маленькая девочка, и, – ища слова, – и настоящий чертенок! У нее были две длинных, длинных темных косы... (У Мура – невольная гримаса: «au temps des cheveux et des chevaux»)[229] ...и она была такая маленькая... куда меньше тебя (гримаса увеличивается) – потому что ты уже больше меня... (соблазняя) и такая храбрая: она обед носила юнкерам под выстрелами в Храм Христа Спасителя...
– А почему эти юнкера в церкви обедали?
– Не важно. Важно, что под выстрелами. Ей я на прощанье сказала: – Сонечка, что бы со мной ни было, пока вы есть – все хорошо. Она была самое красивое, что я когда-либо в жизни видела, самое сладкое, что я когда-либо в жизни ела... (Мур: – Фу, мама!) Она мне писала письма, и в одном письме, последнем: – Марина! Как я люблю ваши руки, которые должны быть только целуемы, а они двигают шкафы и подымают пуды...
– Ну, это уж – романтизм! Почему – целуемы?
– Потому что... потому что... (prenant l'offensive)[230] – а что ты имеешь на это возразить?
– Ничего, но если бы она например написала (запинка, ищет)... которые должны только нюхать цветы...
И поняв, сам первый смущенно смеется.
– Да, да, Мур, на каждом пальце по две ноздри! Сколько всего будет ноздрей, Мур?
(Смеемся оба. Я, дальше:)
– И еще одно она мне сказала: – Марина! Знать, что вы – есть – знать, что смерти – нет.
– Ну, это конечно для вас flatteur[231].
– При чем?! Просто она сказала то, что есть, то, что тогда было, ибо от меня шла такая сила жизни – и сейчас шла бы... и сейчас идет, да только никто не берет!
– Да, да, конечно я понимаю, но все-таки...
– Я непременно напишу Але, чтобы ее разыскала, потому что мне необходимо, чтобы она знала, что я никого, никого за всю жизнь так...
Мы у метро, и разговор кончен.
Маленькое тирэ – только всего в один день:
15-ое мая 1937 г., суббота. Письмо из России – авионом – тяжелое. Открываю – и первое, что вижу, совсем в конце: Сонечка Голлидэй – и уже знаю.
А вот что я – уже знаю:
«Мама! Забыла Вам написать! Я разыскала следы Сонечки Голлидэй, Вашей Сонечки – но слишком поздно. Она умерла в прошлом году от рака печени – без страданий. Не знала, что у нее рак. Она была одна из лучших чтиц в провинции и всего года два тому назад приехала в Москву. Говорят, что она была совершенно невероятно талантлива...»