Выбрать главу

Марья Николавна, закусив губы и сдвинув брови, стояла у стола напротив Рязанова и невольно следила глазами за движением его рук: он медленно, но крепко свертывал в трубку какую-то книжку.

— Как же это так, — спросила она, — ведь это значит — все неправда?

Лицо ее вдруг вспыхнуло.

— Что неправда?

— Да вообще все, что печатается?

Рязанов улыбнулся.

— Что же вы улыбаетесь? Вы скажите! Неправда это все? Я уж буду знать по крайней мере.

— Нет, оно, пожалуй, кое-что и правда, да только…

— Что только?

— Только надо уметь читать.

— А зачем же так пишут, что нужно еще голову ломать?

— Да что ж делать? — привыкли.

— И вы так же пишете?

— И я так же пишу. Какой же бы я был писатель, если бы я так и валял все, что в голову придет. Этак всякий лавочник сумеет написать. Свет-то, видите ли, так уж устроен, — говорил Рязанов, вырезывая из бумаги какие-то городочки, — что когда у человека болит живот, то обыкновенно об этом умалчивают: не принято. По-видимому, что ж тут такого? Самое естественное дело, однако не принято говорить о страдании брюшных органов, и кончено. Светские обычаи требуют, чтобы больной в этом случае не объявлял о своем недуге публично. Голова болит — можно сказать, и нога болит, можно сказать, даже бок болит — хоть в присутствии высоких особ можно сказать; а живот болит — нельзя: сейчас выведут. Вот подите же! И ничего не сделаешь: светские обычаи требуют от вас, чтобы в то время, когда у вас болит живот, чтобы вы беспечно предавались разным забавам и говорили комплименты; а не можете, ну, сидите дома и скажите, что у вас нервная атака.

— Как это нелепо!

— Вы полагаете? Нет-с, позвольте! Светские обычаи вовсе не так бессмысленны, как вам кажется. Они основаны на глубоком изучении натуры человеческой; а натура эта такова, что ежели позволить человеку говорить о боли в животе, тогда только и разговору будет, что об одних кишках. Что же тут хорошего, согласитесь сами! А, главное, этим дело ограничиться не может; сейчас пойдут рассуждения, — как, отчего, почему болит? Что ты делал, да что ты ел? Не объелся ли? не надорвался ли с натуги? а что ты такое поднимал? да кто тебя заставлял? Почему ты не позвал другого и не велел ему поднять? — И рад бы велеть, да не слушается. — Почему не слушается? — Денег нет. — Отчего у тебя денег нет? — Беден. — По какому случаю беден? почему же вот он не беден? Да тут в такую трущобу заберешься, что и не вылезешь.

Марья Николавна задумалась и, как стояла у стола, так и осталась неподвижною, с книгами в руках. Наконец она вздохнула, положила книги на стол и сказала как будто про себя:

— Почему я никогда прежде об этом не думала? — и потом прибавила: — послушайте, однако это ужасно гадко — эти приличия.

— Чем же гадко? Цель их стоит в том, чтобы устранить всякие неприятные, докучные разговоры и сделать жизнь нашу легким и веселым препровождением времени.

— Да я этого вовсе не желаю, — запальчиво сказала Марья Николавна.

— А! Ну, это другое дело. Так уж вы так и объявите, что я, мол, этого не желаю.

Марья Николавна наморщила брови.

— Вы, кажется, смеетесь надо мной?

— А зачем же вы вздор говорите?

— Я не буду вздор говорить.

— Тогда и я не буду смеяться.

Она улыбнулась и начала перелистывать лежавшие на столе «Отечественные записки».

— Скажите, пожалуйста, — заговорила она, положив руку на книгу, — что же вы-то здесь видите?

— В этих книжках-то? — спросил Рязанов и, подумав, отвечал: — Вижу я битву на Куликовом поле, слышу стук мечей, конское ржание и стоны умирающих. «Инде татаре теснят россиян, инде россиянин теснит татарина…» а еще больше того вижу подвигов гражданской глупости, свойственной мирным россиянам.

— И после этого вы сами можете писать?

— А почему ж мне не писать?

— После того, что вы говорите?

— После этого-то и можно; а если бы ничего этого не было, тогда и писать было бы незачем.

Она молча постояла еще несколько минут, потом вдруг весело сказала, показывая на груды валявшихся на полу книг:

— Ну, так давайте же убитых-то подбирать!

— Это можно.

И они оба принялись укладывать книги в шкаф.