Выбрать главу

Рязанов подбирает свои локти.

— Какая скука!

— А вы бы музыкой занялись.

— Какой вздор! Разве музыка поможет?

— Ну, книжку почитайте!

— Все это не то вы говорите.

— Чего же вам нужно?

— Сама не знаю. Мне как-то все это… грустно мне очень.

Рязанов ничего не отвечает.

— Понимаете, — скороговоркой продолжает она, — я знаю, что все это никуда не годится, что нужно что-то такое делать, поскорей, поскорей… Ну, может быть, не удастся… страдание… Что же такое? Это ничего… по крайней мере знаешь, за что. А то что это такое? Я хочу жить. Что же вы молчите?

— Что же мне прикажете говорить?

— Скажите что-нибудь!

— Да разве на это можно отвечать сколько-нибудь основательно: вы сами посудите!

— Да вы хоть так, неосновательно отвечайте!

— Что же толку-то будет?

— Все толк, толк…

— Странная вы женщина! Да ведь сами же вы его добиваетесь.

— Ну, да, да. Разумеется. Не слушайте меня. Я сама не знаю, что говорю. Прощайте!

Вечер. На террасе сидит Марья Николавна и приготовляет чай; Рязанов на другом конце просматривает только что привезенные газеты. Входит Щетинин, бросает на них небрежный взгляд, стоит несколько минут на средине террасы, зевает и говорит:

— Однако вечера-то прохладнее стали. Сыро, я думаю, гулять.

Молчание.

— Не наливай мне чаю: я не хочу, — говорит он жене.

Она молча отодвигает его стакан в сторону.

— А вы хотите? — спрашивает она Рязанова.

— Что-с? — очнувшись, спрашивает он.

— Чаю хотите?

— Хочу.

Он подходит к столу и, всматриваясь в Щетинина, подвигает себе стул.

Щетинин задумчиво стучит по столу пальцами.

— Ну, что в газетах? — спрашивает он, не глядя на Рязанова.

— Да ничего особенного; по части внутренних дел все хорошо: усмирение идет успешно, крестьяне освобождаются, банки учреждаются, земские собрания собираются. Ну, а в европейской политике небольшое замешательство вышло по случаю того, что Наполеон опять имел с Бисмарком дружеское шептание.

Марья Николавна улыбается; Щетинин сидит, опершись на руку щекою, и смотрит на лепешки; потом берет одну из них, разламывает и говорит:

— Как этот Степан стал скверно лепешки печь, — просто ни на что не похоже, точно деревянные.

На это никто ничего не отвечает.

— Маша, ты хоть бы сказала ему, что ли.

— Ты бы сам сказал.

Щетинин, не поворачивая головы, а подняв только брови и скосив глаза, долго смотрит на жену; она очень внимательно пьет чай.

— О-охо-хо, — насильно зевает Щетинин. — Когда же это мы в лес-то соберемся? — опять заговаривает он немного погодя. — Собирались, собирались, так и не собрались. Вот и Иван Павлыч с женою тоже хотели с нами.

— Что за лес? — вполголоса замечает Марья Николавна.

— Нет; оно бы хорошо, знаешь, съездить эдак чаю напиться, отдохнуть. А? Как ты думаешь, Рязанов?

— Да, ничего.

— Ну, вот видишь! Вот и он тоже согласен, Маша!

— Что?

— И он с нами поедет!

— Ну, и пусть его едет. Мне-то какое дело?

— Да ведь ты прежде сама это любила.

— Прежде!..

— Нет; я думал… одним словом… черт знает, ужасно как-то здесь… душно, — внезапно сдергивая с себя галстух, говорит Щетинин и встает из-за стола.

— Вот осень придет, — рассуждает он сам с собою, стоя уже на другом конце террасы и глядя в сад, — здесь еще нужно акаций подсадить, а то пусто как-то оно… выходит. Опять эти мужики проклятые, — раздражительно произносит он, заметив подходящих к крыльцу мужиков, — когда они меня оставят в покое? — говорит он, хватаясь за голову, и уходит.

На террасе опять наступает молчание. Рязанов, прочитав письмо, рассматривает конверт.

— Что вы рассматриваете? — спрашивает его Марья Николавна.

— Печать смотрю. Скверный какой нынче сургуч стали делать.

— А что?

— Да не держится.

— Послушайте: сколько стоит дорога отсюда до Петербурга?

— Это смотря по тому как ехать.

— Ну, самый дешевый способ?

— Рублей пятьдесят.

— Только-то! Это ничего.

— Уже вы не собираетесь ли?

— Н-не знаю. А что?

— Ничего…

Марья Николавна пристально всматривается в него.

— А что бы вы сказали, если бы я поехала?

— Ничего бы не сказал. Я не знаю, зачем бы вы поехали.

— Не знаете?

— Не знаю.

— Гм.

Марья Николавна придает своему лицу небрежное выражение, встает из-за стола и, напевая что-то, подходит к перилам террасы; долго стоит, опершись обеими руками, и, прищурясь, всматривается в картину, широко раскинувшуюся позади сада: на синие озера, подернутые вечерним туманом, на лиловатые кучи столпившихся на западе облаков и бледное, мало-помалу холодеющее небо… В саду наступила уже тихая, росистая ночь, и на дворе совсем тихо; только слышно, как во флигеле Иван Степаныч играет на скрипке «Коль славен наш…»