Дьячков сын шел, не глядя себе под ноги, не засматриваясь по сторонам и только в крайнем случае разводя попадавшиеся навстречу ветви. Он очень скоро и озабоченно что-то объяснял Рязанову, рассуждая при этом рукою, в которой были у него караси:
— Нет, я еще хочу испытать одно средство, — говорил он, подумав.
— Какое же это? опять убеждение?
— Да ведь что же делать-то, Яков Васильич? Больше средств никаких нет.
— Вы вот все лето его убеждаете, да что-то плохо он поддается на это. Что же он вам вчера сказал?
— Все то же. Обыкновенно у него разговор: ты, говорит, несчастный осел, вот женить, говорит, тебя нужно, и больше нечего с тобой разговаривать.
— И вы все-таки надеетесь, что он убедится и пустит вас в университет? Чем же вы его убедите, любопытно знать?
— А я тут в книге нашел одно такое место…
— Да?
— Там очень хорошо развита эта мысль, что родители сами становятся поперек дороги своим детям и лишают их счастия.
— Ну, так что же из этого?
— Там и примеры есть.
— Это все пустяки. Никакие убеждения, никакие примеры для родителей не существуют. Вы придаете книгам значение, а для вашего отца все это — чепуха, которую пишут такие же шелопаи, как и вы; так что ж тут с книгами соваться!
Дьячков сын задумался.
— В таком случае, зачем же он давал мне возможность развиваться?
— Никогда не давал. Он вам доставил возможность сделаться попом, Христа славить, требы исправлять. Он, как отец, желал вам счастия, которое, по его мнению, для вас доступно.
— Какой он мне отец, он враг мой, больше ничего, — сказал юноша, с ожесточением ломая ветку, загородившую ему дорогу.
— А коли враг, так вы с ним так и поступайте! К чему ж тут убеждения? Тут просто нужна интрига, военная хитрость, коли на то пошло. Чего ж вы смотрите?
— Я тут один ничего не могу сделать, Яков Васильич. Вот если бы…
— Что?
— Если бы вы мне помогли в этом деле, совсем бы другая музыка пошла. А что же я один?
Рязанов молчал и чесал в затылке; дьячков сын смотрел ему в лицо и ждал.
— Хорошо. Пойдемте, — сказал Рязанов.
Дьячков сын весело свистнул; щенок в ту же минуту выскочил из-за куста, и они все трое стали спускаться с обрыва.
Через час Рязанов вернулся домой, усталый и по колено в грязи. Проходя по двору, завернул в кухню и попросил себе самовар.
Когда он пришел во флигель, совсем уже почти смерклось; в комнате было темно и пахло сыростью, в саду шумели деревья, и падавшие с них капли дождя глухо ударяли в окна. Рязанов зажег свечу и, не снимая фуражки, остановился среди комнаты, задумчиво осматривая стены, деревенской работы кровать и стол, с разбросанными на нем книгами и листами писаной бумаги. На перегородке, оклеенной старыми газетами, неподвижно стояла его собственная тень, с перегнувшейся на потолке головою; за перегородкою, спросонья судорожно вздрагивая и шурша крыльями, возился чиж в новой клетке.
Постояв несколько минут, Рязанов снял с себя мокрое платье, надел теплое пальто и, пожимаясь, сел за стол. Бумага, лежавшая перед ним на столе, была исписана мелким неразборчивым почерком и закапана чернилами. Он развернул новую книжку журнала, порывшись в бумагах, отыскал какую-то черновую тетрадь и долго сличал ее с книжкою, пощипывая бороду одной рукой, а другою водя по строкам; потом захлопнул книжку, вместе с тетрадью швырнул ее на окно и задумался. Вошел лакей и принес на подносе чайный прибор; только что Рязанов принялся наливать, как за перегородкою послышался шорох женского платья.