Выбрать главу

Нет, лучше она будет голой ладонью трепать, чем позволит кому-нибудь так говорить о себе. В том, что касалось ее работы, эта маленькая и сухонькая, как пчелка, терпеливая, молчаливая и уступчивая женщина ни терпеть, ни молчать, ни уступать не хотела.

…Ей дали чью-то трепашку, и она с минуту растерянно, грустно и насмешливо рассматривала ее, поваживала в руке, вертела. С ее точки зрения это было полено, полено, которое «не подходило к руке», которое могло только «натрудить» руку, натереть мозоли по ореху и кое-как натрепать за десятичасовой рабочий день пять-шесть килограммов волокна. Если бы даже эта трепашка была поменьше, поаккуратней, если бы даже рукоять была не круглая, а плосковатая, не ворочающаяся в руке, — словом, если бы она даже пбходила по форме на трепашку Софьи Мефодьевны, все равно это еще не была бы ее трепашка. Это деревянное, мечеобразное орудие становится своим только после того, как им поработаешь, когда на гладком, как кость, дереве, на тех местах, куда падают удары льняной горсти, обозначатся выемки. Так «стачиваются» хорошие удачные косы, — стальное полотно местами делается шириной едва в палец.

У Софьи Мефодьевны трепашка начинает «жить» именно с того времени, когда выемки чуть наметятся, и до того, как они сделаются слишком глубокими, образуя как бы «талию» трепашки. Тонкое чутье мастерицы отмечает ту совсем незначительную потерю в весе орудия, которая возрастает с углублением выемок. Но дело не в одной потере веса. Трепашка «срабатывается» на самом рабочем месте, ближе к рукояти. Отсюда — какое-то отклонение в необходимом равновесии, устанавливаемом опять-таки чутьем. Чутье это с удивительной точностью угадывает ту степень «сработанности», когда нарушающееся равновесие приходится поддерживать уже лишним усилием руки, — правая рука начинает больше уставать.

Лобасова меняет две трепашки в сезон. Работает она ни много ни мало — двадцать лет, двадцать сезонов…

Попросить другую трепашку Софья Мефодьевна не решилась, да уже и некогда было. Делегатки слета стояли наготове, треста была на месте. Директор МТС Смирнов, хороший, внимательный человек, тревожно и ободряюще заглянул в глаза Лобасовой:

— Ну как, Софья Мефодьевна?..

— Ничего, — кажется, сказала она, а может, только улыбнулась. Дали знак начинать работу. Вспыхнуло первое облачко костры и пыли, замелькали крест-накрест трепашки и горсти тресты.

Как ни пугало то, что это — работа вроде экзамена, что тут стоят люди с часами и что работаешь не одна, — в самой работе Софья Мефодьевна почувствовала себя лучше. Она слышала, видела и чувствовала бок о бок с собой, как неестественно-торопливо начали работать женщины, надеясь на свою силу, и внутренне усмехнулась и пожалела их. Сама же опа начала ровно, почти так же ровно и сдержанно, как начинала в овине своей бригады. Она сразу же поймала привычный лад и напряглась больше, чем обычно, только потому, что чужая трепашка не была так послушна и легка, как своя, да еще немного от волнения, с которым она приехала сюда.

Ласково-насмешливое отношение ко многим, работавшим рядом с ней, не покидало ее. Она успевала заметить, как какая-нибудь бабенка изо всех сил рубит трепашкой, махает, махает: правая рука у нее, вероятно, уже занемела, а левая, сжимающая горсть тресты, почти не движется. «Ох, это не работа, — сокрушенно и осуждающе думает Софья Мефодьевна, — не работа!»

Неужели только она, Лобасова, одна знает, что движения правой и левой руки нужно «слаживать» так, чтобы левая не просто держала горсть, а работала бы не меньше правой. Даже больше: горстыо-то легче махать, чем трепашкой? Нет, не все так работают, как та бабенка. Те, у которых кучки отрепанного волокна растут побыстрей, работают с толком. И эти женщины молчаливо узнают мастериц друг в друге и выделяют себя от других. Они только теперь, расходясь в работе, постепенно начинают учащенней махать трепашками, только теперь раскраснелись, разгорелись чуть-чуть. А остальные уже заметно начинают уставать. Вот одна, в порыве наигранной удали, срывает с себя платок и отбрасывает его в сторону, не дав себе передохнуть даже на эту минуту.

А трепашка все-таки настоящее полено. Рука двигается правильно, но где-то у плеча уже начинает неприятно ломить. Это ощущение незнакомо мастерице, но она много знает о нем со слов других.

«Как она ею работает? — думает Софья Мефодьевна о женщине, чья трепашка досталась ей: — Как она работает, бедная?..»

Под одним из пальцев рукоять теплеет. Потом это местечко начинает гореть, навертывается мозоль.

А тут попадается несколько горстей подряд совершенно сырой тресты. Под ударами трепашки треста только мнется, сбивается, как нечесаные волосы, — хоть заплачь. Но, вглядываясь исподволь, Лобасова замечает, что у всех натрепанного меньше, чем у нее. Она впереди. И свою радость, свою победу, правду свою она уже узнает в улыбках всех, кто смотрит на нее, в том, как тепло и благодарно остановил ее директор:

— Хватит, Сонь…

И ее уже поздравляли, обступали с расспросами, наивными и беспомощными:

— Ну, как это ты можешь? В чем твой секрет? В чем метод?

— В ловости, — скромно и просто отвечала она, сообщая этому слову пропуском твердого звука особенную мягкую выразительность: — В ловости…

* * *

А трепашку Софьи Мефодьевны подобрали женщины из второй бригады. Шуткой ли, всерьез ли, но они долго не хотели ее отдать, так как она, по мнению некоторых, была «со словом», то есть заговоренная. Говорят, за трепашкой специально ходил сам председатель колхоза Кирилл Устинович…

1936

• АНАСТАСИЯ ЕРМАКОВА

На коленях у женщины, сидевшей в номере московской гостиницы, играл грудной ребенок. Он был в одной распашонке и, вздымая кверху здоровые младенчески кривоватые ножки, подкорчивал тесные розовые ряды пальцев к подошвам, точно стремился по-птичьи ухватиться за что-нибудь…

В дверь номера постучали.

— Товарищ Ермакова, вас просят к телефону.

Она положила ребенка на кровать и наклонилась над ним, оправляя сбившуюся пеленку.

— Иди, иди, — поторопила ее подруга. — Я здесь займусь.

Звонили из кремлевских яслей.

— Ну, как ваша Люба? — спрашивали Ермакову.

— Спасибо, здорова, смеется, — отвечала мать, улыбаясь и кивая головой. — Спасибо. У вас ей хорошо было. Да, спасибо, спасибо…

Растроганная вниманием к ней, к ее ребенку, которого незнакомые московские люди просто и ласково называли по имени, она долго и с особенной нежностью припадала лицом к голому животику маленького веселого человечка. Она повторяла, напевала, нашептывала одно это слово, которое, как казалось ей, должно быть понятно ребенку, и оно могло выразить все то, что хотелось матери:

— Люба — Люба — Люба — Лю-лю-лю… Люба!..

Люба — пятый ребенок у Анастасии Ефимовны. И одно то, как любит и бережет она, усталая, немолодая женщина, пятого ребенка, — волнующее свидетельство того, что перед нами человек, живущий и чувствующий по-новому. Здесь не только нет ни нотки обычных, бывало, сетований, что «лишний ребенок — лишний рот», но и нет обязательной мечты о том, чтобы ребенок нашел иную судьбу, чем родители.

— Расти, Люба, подрастай, — говорит мать, — коров доить будешь.

— Ну, она-то уж не будет коров доить… — сказал кто-то, желая, видимо, польстить матери тем, что у ее ребенка более высокие перспективы в жизни.

— Будет доить, — с твердостью повторила мать, — что ж она, неспособная какая-нибудь, что ли? Будет доить.

С этого постепенно завязался замечательный, неторопливый рассказ мастерицы о своей работе — о том, что составляет гордость и радость ее. Это был рассказ умелого и скромного, но знающего себе цену человека.

— Корова тому дает молоко, кого любит. Не полюбит — не даст. А надо, чтоб она тебя узнавала издали, корова. Когда я прихожу с подойником, мои коровы все ко мне. Они мой характер знают. Характер тут нужен мягче мягкого. Вернее сказать, будь там у тебя какой хочешь характер, но ты его не показывай скотине. Скотина чувствует. Ну, а в особенности — породистая чувствует. Рекордистка моя — Тайга, — так она даже испытывать тебя начнет… Вообще они — рекордистки — чуткие и балованные. Знают, что за ними ухаживают, как за детьми. А Тайга особенно. Ее у нас никто из женщин доить не мог. Доил ее сам наш зоотехник Павел Германович Зилле, в шутку мы его звали «Зелье». Один он мог доить Тайгу. И доил всегда после нас. Мы кончим, а он идет доить. Останется один — и что он там колдует над ней, — кто ж его знает? Может, заговаривает как-нибудь, может, порошки какие-нибудь дает, — кто ж его знает? Подсмотреть женщины стеснялись, потому что если человек заговор делает, то считали, помешать можно. А как же помешать, если она под тридцать литров суточный удой дает? Нельзя. Но я, сказать откровенно, решилась посмотреть. Да дай, думаю, посмотрю: обидится не обидится, а я должна видеть, что он с коровой мудрит. Ну, осталась на дворе один раз, когда он доить пришел.