Выбрать главу

Никакие мы не поэты. Ни она, ни я. Аккуратно спускаюсь по стене на пол, с полным чая пузатым заварочником. Нам очень непривычно рядом, каждая чувствует себя клоуном. Я — клоуном-хозяином, Марина — клоуном-гостем. И мне хочется снять нос на резинке и разговаривать, только — страшно. Не страшно говорить с первым встречным в случайных фонарях, случайных скамейках. Не страшно ложиться в постель с незнакомыми глазами. Не страшно читать стихи в переполненном зале. Не страшно потому, что неизменно будет ЗАВТРА, но с тем, кто однажды сидит в твоей кухне всегда остаешься в сегодня. Спать с глазами — не видеть их. А говорить — наоборот. И поэтому — страшно.

Мы с ней боимся наших стихов; заворачиваемся в одеяло, огромное, теплое, клетчатое, шерстяное и прячемся от стихов, спасаемся. Нам хочется говорить, говорить. Слов гораздо больше, чем может вынести рот каждой. И тут я довольно глупо прошу, сбегая от душной паузы — «поцелуй меня», и уже подставляю губы ее губам, но она не говорит, она прикрывает мне рот ладонью — лижу детские пальцы. Двурогий язычок щекочет по линиям жизни и ума. «Мы будем беседовать», — произносит Марина. Не «говорит», а именно произносит. «Мы будем беседовать, как беседуют в салонах, на приемах. О вечном, то есть ни о чем. Ибо ни Вы мне, ни я Вам не принесем ничего кроме густого крепкого чая да лишних воспоминаний».

«Да», — соглашаюсь в ту сторону я, — «давайте говорить о вечном. Я найдусь где-нибудь в самом конце второго тысячелетия от Рождества, а Вы чуть пораньше, и окажется, что мы соседи на одной лестничной клетке. То есть — соседи по клетке. М-и-я-у!» — пою я вязко и омерзительно.

И у Марины меняется лицо совершенно. «Я никогда не стану жить в одной клетке с кошкой!» — вопит она — «Я лучше разобью всю морду о прутья, чтоб умереть, чтоб меня выволокли за уши от кошки!». Марина вдруг становится страшной — с раздувшимися ноздрями, эпилептическими пузырями у рта и белыми глазами.

— А что, Соня — кошка? — мне вдруг нравится быть мясником, пальцы сами ползут к белому с жилочкой горлу Марины.

— Соня? — она слегка задыхается. — Соня — сука. Ненасытная, злая и старая сука. Она хочет остаться свежей и упругой, но это бесполезно. Соня не может это остановить и потому бесится. Понимаете, я ненавижу ее. Терпеть ее не могу.

— Вам ведь нравится терпеть, — меня злит Маринина злость. — Вы ведь всегда хотели стать великой страдалицей, великой героиней, чтоб все последующие — до меня, я, после меня — говорили на уроках литературы «Цветаева!…», не просто так «Цветаева,», а только «ЦВЕТАЕВА!…».

— Никогда не хотела этого. Никогда не хотела Соню в мою жизнь. Она просто пришла и расселась так, как ей было удобно. Когда она появилась в первый раз, когда нас познакомили, и она, знаете, так вползла, вкрутилась глазами, плечами внутрь меня, я испугалась ее. Раньше, гораздо раньше нашей встречи, я знала, что у Сони было великое множество романов. И что она уезжала с женой К.М., и что Л.В.Т. бережет от нее свою дочь, опасаясь, и, между прочим, опасаясь справедливо, этих сониных взглядов, и что С.К. травилась из-за Сони какими-то таблетками… а ведь С.К. — еще совсем ребенок, она и думать, и чувствовать пока не научилась.

— Ты говоришь, как баба! — заплакала я басом. — Ты говоришь, как самая старая, самая глупая и базарная торговка, лузгающая желтые семечки и подумывающая: «Не ходит ли Валькин мужик к Тоське, и не пьет ли Валька с горя — иначе, чего она такая и воняет мочой?..».

Лицо Марины снова становится застывшим. Таким, как на фотографиях или надгробьях: «Барышня, а Вам не кажется, что Вы позволяете себе слишком многое! Эта моя случайная исповедь совершенно не дает Вам прав говорить мне «ты»!

Ее голос разбрызгивается по тепло-желтым стенкам кухни и повисает на них, как капли олова. Мне медленно и ненадежно становится стыдно. Я хочу увидеть, что у нее в глазах, уже почти поворачиваю голову, как вдруг замечаю, что пальцы Марины мнут и мусолят листок формата А4, черный от текста. «Это же моя роль!» — долетает до мозга. — «Она читает строки из моей роли!»