– А, вот видите! – весело воскликнул полковник. – Давно бы так. Однако вам стоит только назвать адрес этой большевистской кухни…
– Простите… о чем вы?
– О подпольной редакции, разумеется. Где она?
– Не знаю, – сказал Денис Денисыч. – Откуда мне знать? Я никакого отношения к ней не имею.
– Свежо предание, – усмехнулся полковник. – Вы, может быть, станете отрицать и свои родственные связи?
– Какие связи? – Денис Денисыч тут уж действительно ничего не понимал. – Какие связи? У меня никого нет, один как перст.
– А в Москве?
– Тетка какая-то двоюродная, если еще жива. Но я ее даже в лицо не знаю.
– М-м… Тетка, говорите?
Постучал карандашиком по столу. Щелкнул портсигаром, закурил.
– А товарищу Луначарскому кем изволите доводиться?
– Что-о-о?! – Денис Денисыч даже подскочил на стуле.
– Спокойно, спокойно, – сказал полковник. – Итак?
– Какой вздор! Это дурацкий бред какой-то!
– И это, значит, отрицаете?
– Конечно, что за глупости!
– Полегче на поворотах, – нахмурился полковник. – Ну, что ж, – вздохнул с притворным сожалением, – имейте в виду, сейчас вы имели дело с интеллигентным человеком, но, увы, не оценили этого. К глубокому прискорбию, поверьте, вынужден познакомить вас со своим помощником…
Он тряхнул крошечным серебряным колокольчиком.
– Поручика Рябых, – коротко приказал вошедшему солдату.
Перебирая на столе какие-то бумажки, нет-нет да и посматривал на Легеню.
«Где же, где я его видел? – напряженно вспоминал Денис Денисыч. – Этот наполеоновский чубчик… этот подбородок…».
– С профессором Коринским, простите, не знакомы?
«Ах, вон что!»
Денис Денисыч вспомнил наконец, как ранней весной зашел к Аполлону взять у него тетрадь с начальными главами своей повести и как профессорша представила его какому-то неопрятному, заросшему субъекту, сказала томно: «Кузен… поэт, артист, проездом из Питера…»
Совершенно верно: этот чубчик, этот гвардейский говорок… Ну, конечно!
Но как ответить? Дело так ведь вдруг обернулось, что лучше, пожалуй, скрыть. Не повредить бы Аполлону Алексеичу.
– Нет, – сказал твердо. – Не имею чести.
Полковник гмыкнул неопределенно, посмотрел на лиловый палец, поморщился, хотел, кажется, еще что-то сказать, но тут появился поручик Рябых, литой чугунный коротышка, и, поймав взгляд полковника, равнодушно буркнул Денису Денисычу:
– Попрошу.
…К вечеру Легеню отвели в подвал «Гранд-отеля» и заперли в тесный закуток, в какую-то каменную, совершенно темную, узкую щель. Он был так избит, что уже и тела своего почти не чувствовал. Правый глаз сверлила, жгла невыносимая боль, пульсирующими ударами стучала в висок. И липкая густая кровь сочилась по щеке, никак не могла остановиться.
Денис Денисыч рухнул на пол, едва только, взвизгнув ржавыми петлями, захлопнулась тяжелая дверь.
И то появлялась, страшно гримасничая, то в мутном тумане исчезала голая бритая голова чугунного поручика. Он не кричал, допрашивая, он даже ни разу не повысил голоса, но сколько злобы, сколько нечеловеческой, фантастической злобы и ненависти вкладывал он в свои удары…
А бил поручик Рябых кавалерийским стеком.
В другой такой же тесной каменной щели лежал Ляндрес.
Его кинули сюда замертво. Он долго не приходил в сознание, и сколько раз в течение ночи часовой ни подкрадывался к двери, сколько ни прислушивался, в щели была тишина. Лишь близко к рассвету послышалось какое-то странное отрывистое бормотание.
– Сто николаевскими… тысячу керенками… Сто николаевскими! Что ж это вы, ваше благородие… ай, как некрасиво! Тиф! Тиф, ваше благородие! Вы же заразитесь, ну…
Он как-то чудно выговаривал: што николаевшкими, жаражитесь. Часовой послушал-послушал и не то сказал, не то подумал:
– Вышибли из малого мозги-то. Спятил, стал быть.
Нет, Ляндрес не спятил. Он просто почувствовал, что еще не умер, что жив. Но та жизнь, в которой он сейчас жил, была темная жизнь сна, кошмарного бега, а настоящая, светлая, вон вдалеке сияла звездочкой, тонким лучиком, но где-то так далеко, что казалась недосягаемой. Ах, вот если б он сумел добежать до нее, тогда кончился бы сон и началась новая, блистательная жизнь… А пока он должен бежать… бежать… за ним гнались.
– Сто николаевскими! Тысячу керенками! – как заклинание выкликивал. Хрипел. Задыхался. Падал, но все-таки – бежал. И звездочка все ближе, ближе становилась… И вот, наконец… – Рита!!
Она, она! Курточка не стягивается на груди, из-под шапочки волосы выбились, прилипли ко лбу…
– Фимушка, милый… ах, дурачок!
Сознание возвращалось волнами – набежит и откатится, набежит и откатится.
Но, слава богу, все время она была тут, возле.
– Фимушка…
Поддерживала его своими сильными руками, не давала упасть. Шептала: «Прямее, прямее стой! Голову держи высоко… Еще выше! Вот так…»
Но это – потом. А сперва он был жалок и беспомощен, растерянно косноязычил:
– Вот… предложить зашел… как музейному работнику… Вещица – Будда называется. Прошу сто николаевскими, на тысячу керенками не согласен. Вот они тысячу дают. Нет, позвольте, что же это за цена?..
Черноватый, юркий, похожий на хорька офицер удивился:
– Сто николаевскими? За такую безделку?
И сунул Будду в карман необъятных галифе. Затем во время обыска, бессовестный, Денис Денисычевы золотые часики туда же спровадил. Тут-то Ефима и понесло:
– Что же это вы, ваше благородие… Ай как некрасиво!
– Что-с? – Офицер оскалил мелкие зубки (хорек, чистый хорек! У него и голосишко был хориный – писк). – А ну-ка, Замотайлов, подыми старуху!
– Господин штабс-капитан, будьте же человеком! – крикнул Денис Денисыч. И столько боли и слез было в этом крике, что даже равнодушный казенный человек, солдат, и тот вздрогнул, остановился.
– Ну? – злобно пискнул хорек. – Замотайлов!
Солдат дернулся, словно лошадь от кнута.
– Имейте в виду, – сказал Ляндрес звонко, как глухому, – имейте в виду, господин офицер, у нее тиф, можете заразиться!
Офицер засмеялся:
– За-газить-ся!
Решительно шагнул к кровати, потянул матрас. И с легким осенним шелестом посыпались желтенькие листочки…
Волна откатилась с замирающим шумом. Мрак. Чернота. Жизнь ли, смерть ли – кто знает. Где-то читал, что когда тело человека уже мертво, какое-то время мозг продолжает работать. Так, может быть, Ефим Ляндрес умер? То есть тело гражданина Ляндреса Ефима Абрамовича? А мозг еще жив, рассуждает: смерть, жизнь, Рита…
Рита!!
Слава богу! Раз она здесь, значит – жизнь!
С ликующим шумом накатывалась крутая волна.
– Ска-а-а-жешь! – базарно орал толсторожий, в расстегнутом английском френче. – Ты мне, жидовская морда, все скажешь!
Красным тугим кулаком, на котором белели косточки пальцев (январь, март, май, июль, а август – на другом кулаке); бил в лицо, стараясь попасть в глаза, в нос, в зубы. Каждый удар валил с ног. Лепной потолок, окно, стол, дощатый больничный топчан и широкие доски пола перемещались, прыгали вверх-вниз, вверх-вниз…
– Все-о-о скажешь!
Скинул френч, засучил рукава бязевой рубахи. Руки толстые, безволосые, белые, испещренные грязноватыми веснушками. На левой – золотой браслет с цепочкой.
Порылся в ящике стола, вынул бритву. Ох, что-то страшное будет… Холодеют ноги, все внутренности оборвались, упали в самый низ живота.
– Тебе, тварь пархатая, раввин обрезание делал, – голос истязателя становится добродушно-издевательским. – Так это ж базарная работа! А вот сейчас есаул Дробязко так тебе сделает… не как-нибудь – звездочкой… Эй!
Входят двое. В клеенчатых передниках почему-то, как мясники.
– Вали его, ребята!
Корявые неструганые доски топчана больно царапают обнаженное тело. Руки заломлены. Ноги давит пяти-пудовая туша. Есаул Дробязко играет бритвой.
– В последний раз спрашиваю: скажешь?
– Подождите! – отчаянно кричит Ляндрес.
– Ну?
Рита! Рита! Ты здесь, ты видишь… Мне стыдно, Рита! Не смотри… Скажи только – что, что делать?