– Заткнись, керя, – сказал я. – Что ты заладил: бачка, бачка! Выискались: благородный цыган Волонтир и сто коней в одном движке! Еще Гапона вспомни, инсургент! Это он, батюшка, какую-то новую роль разучивает!
Наша детская дружба давно превратилась в марафонский забег двух упрямцев: места уже распределены, призы розданы. Судьи пропивают гонорар. Болельщики болели-болели – умерли, а мы с ним все еще на дистанции. Побежали весной в спортивных трусиках – и вот он, падает снег, а нам не холодно. Это уже никакая не дружба – это родство больных душ. Мало ли?
– Насчет стаканей молчи, пивец! – легко издевался Юра. – А кто это такой – Гапон? Из краевой филармонии, что ли?
– Из консерватории! – говорю я.
– Пусть говорит, тема знакомая. Помешкай, Петя, – успокаивает меня батюшка.
– Наверное, знакомая, бачка! И лично вас – упаси Бог! – я не обвиняю. Я читал, что сам владыко Иоанн, Митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский, говорил, что потворствовать антихристианской власти есть величайший грех. Но снова жизнь русского человека требует громадного напряжения сил. Власть христианская по форме и антихристианская по содержанию, не так ли? Так? Так ежу в зверинце сие понятно. А где их, эти силы, черпать? В непротивлении? Им того и надо! Тогда плюнь, Петюхан, керя мой дорогой, и отрекись, благодетель, от своих товарищей, от тех, кто остался на баррикадах! Ну? Давай, плюй, кормилец! А жену отдай дяде, смирись! А у него, батюшка, у кери моего, – сын Ванька! Малый такой Ванька, несмышлёный. Вы его, андела, знаете. И что? Смирись, Ванька, будь агнецем, да? Будь покорным барашком, когда тебя бьют и плакать не дают. Ему дяденька в чалме или в кипе байт: «Дай, Ванятка, я тебя по щеке смажу!» А Ванятка-то наш Петрович: «Пожалуйста, мистер! Я сей же час и другую щечку подставлю-с!» Про ножички – по умолчанию. «Расти, Ванятка, пока я кынжял точу!» Так? Пока какой-нибудь тихий инок будет сухари с водой грызть да думать, разумно ли воевать, грубый материалист его попросту убьет. По стенке еще и размажет!
– Это тебя размажут! – буркнул я, разделяя, впрочем, тревогу кери. – Заноют! Зазундят! Вот мол, церковь должна то, должна это, а попы с мобильными телефонами бегают. Да ничего ни церковь, ни православные батюшки тебе не должны! Это ты им, собака, должен за то, что они молятся о тебе дни и ночи, харя ты, личина ты актерская, двурушник, Всемирный Царь-Побирушник! А уж за себя пусть сами ответят, но не тебе, фармазон!
– Сам дурак – это мы слышали. Вот посмотрите на моего керю Шаца, батюшка! Вот он сидит, жует мятные лепешки, убивает духман. Был герой, а теперь – бяшка. А у него, батюшка, сын на загляденье, вы видели, как он кошкам хвосты крутит? И посмотри теперь на побирушку этого, на Алешу, на мою молодую гвардию! Спросите его: с кем он пойдет дальше, в грядущее? С набожным дядей Петей или с геройским дядей Юрой? Со мной пойдет, потому что у него мамку убили «ляпкой»! Он за нее семерым пасть порвет! И вспомните, что именно у ребенка личность существует в почти Божественном виде. А вспомни-ка и ты, керя, Ивана Карамазова: «Дети, пока дети, до семи лет, например, страшно отстоят от людей: совсем будто другое существо и с другою природой». Это ваше непротивление отдает их невинные, ангельские души прямо в вонючие, чесночные пасти сатаны! Надо привести в чувство наше священство! Там значительно больше служащих Маммоне, нежели пастве. Ведь с их слов получается так, что самое лучшее – если бы народ быстро и тихо вымер. Вы меня простите, батюшка! Я не противник Православия!
– Бог простит! – сказал отец Глеб. – Я не силен, Юра, в литературе… Да, не силен…
– Так я напомню все-таки Ивана Карамазова: «Не Бога я не принимаю, а только билет Ему почтительнейше возвращаю!» Нынче в великой, красивой и мудрой стране – какой только гадости нет! На просторах России православным христианам скоро вовсе негде будет главу приклонить, как Сыну Человеческому, а ленивые попы продолжают обновлять свой автопарк – в «жигуль» уже брюхо не влазит. Вот с этим непротивленчеством-то корысти никак простые люди не разберутся уже третье тысячелетие! А их выкашивают по всем кочкам косой-горбачем! Вот шарада-то! Вот теорема Ферма! Я знаю, что вы скажете! Вы скажете, что эти, мол, тексты из-за исторических, дескать, условий их создания допускают вздорные толкования. Так скажите своим батькам, чтоб набрались окаянства да изъяли их из обихода либо дали им здравое толкование.
Он замолчал. Мхатовская школа. Паузу держит, как Грибов.
– Всё, Юра? Отпустило? – смиренно спросил отец Глеб. – Слава Богу! А ты, Петя, знаешь «Иже херувимы» греческого распева?
– Нет, батюшка! – радостно, как бравый солдат, отвечал я. – Но я разучу!
– А она, Петя, вот как поется… – и он запел тенорком.
Слопал, Анпиратор? Знай наших и не гоняй по лицу мимическую гамму для адекватного отображения чувств! С точки зрения актерского мастерства, мне лично хотелось бы чего-нибудь поэксцентричней.
Задремал в тепле батюшка.
Дремал и я, думая о том, что Юра может сжиться с образом и ролью Анпиратора. Он великий актер. И люди за ним пойдут. А ну как роль Анпиратору надоест и он напишет отречение?
4
… Когда я чувствую талант в человеке – и не обязательно художественный – на душе моей становится легко и празднично. А если я пьян, то хмель покидает голову. Габышев с лицом братьев Кеннеди и Гендын с лицом китайца бурно одобрили наше решение, о котором вскоре знала добрая половина миллионного города. Нас не любили власти, но любили горожане, горожанки и селянки с теми же селянами.
Вскоре были проводы от Гендына. Гендын снимал тогда трехкомнатную квартиру на Серостана Царапина в районе общественной бани. Он наварил браги, мы выпивали, пели. Юра стал раздавать наше имущество. Человеку по фамилии не то Кусиков, не то Пусиков он отдал мои часы, говоря, что скоро мы с ним разбогатеем. Кусиков незаметно исчез. Стали искать, высказывали предположение, что он пошел пропить мои часы, но оказалось, что он в ванной комнате проверял часы на водонепроницаемость. Там же прислонился к стене и заснул стоя.
Мои часы шли. Время – деньги, и они кончились, вещи розданы. «И приспе осень…» – пора на поезд.
Похмельный и простой, еще более похожий на юного Дэн Сяопина, Гендын сказал:
– Денег нет. Аванс через неделю. Чем питаться-то, кери, будете на пути к славе?
– Да иди ты со своим Славой! – отвечал Юра. – Слава ему какой-то! У нас Габышев есть. Он большой. Возьмем с собой, съедим. С пассажирками ребрышками поделимся.
– Меня, кери, много не ешьте! – попросил Габышев. – Вырвет!
Гендын остался дома, прикрывшись тем, что сердце его не выдержит расставания, а ему еще детей рожать.
Пешей дорогой на вокзал мы зашли в диетическую столовую на улице Оленина, где, по рассказам Габышева, работало восемь его любимых женщин, старшей из которых недавно справили пятьдесят пять лет и дали почетную грамоту. Мы знали, что нет работника общепита, с которым не смог бы Серега Габышев найти общего копченого языка. Будь это и работница с такой выдающейся грудью, на которой вывешены все мыслимые ордена, значки и почетные грамоты. Серега, как и проклятые США, куда рвался Гендын, весь состоял из контрастов. Никто и никогда не видел Габышева злым – только строгим. Высокий, белокурый, с правильными чертами лица, с добрым отеческим взглядом и бабьим голосом. Видно, торговым женщинам это путало ориентацию, а мужчин прельщало. Главное, его никто не боялся, что очень важно для пребывающих в вечном искушении рядовых общепитовского войска. И впрямь – старшая жена с доброй улыбкой в районе румяного кустодиевского лица вынесла нам круг копченой колбасы.