В жаргоне выкристаллизовались излюбленные слова: «товарищ...», «извиняюсь...», «определенно...», «пока...», «ничего подобно -го...». Все, что люди говорили, было или ложью, или сплошным бредом. Сплетни, легенды, слухи, передаваемые по беспроволочному телеграфу человеческой мысли, ширились с небывалой быстротою. Ссорились, пререкались, обвиняли друг друга в провокаторстве. Это слово применялось без всякого смысла. Лгали, лгали и лгали. Наедине с собою некоторые люди отдавали себе отчет в том, что думают. Если бы мы раскрыли их мозговые коробочки, то были бы поражены тем, что огромное большинство людей ненавидело революцию. Но идти наперекор стихиям в то время было невозможно, ибо это значило идти на верную и бесполезную гибель.
Бичом того времени были обыски. Это были вторжения солдатских банд или революционных бандитов во все частные квартиры под предлогом отобрания и искания оружия, которого фактически ни у кого или не было или которое усердно прятали. Техника обысков, которая по наследству досталась комиссарам большевистской чека, уже тогда была выработана в совершенстве. Каким-то нюхом чуяли, где спрятаны ценности, ибо их только и искали. Изощрялись и в искусстве прятать вещи: зарывали в садах, замуровывали в печи. Но ничто не помогало. Прислуга выслеживала, где хозяева прятали вещи, и выдавала или грозила, издевалась. Иногда самозванно арестовывали, но настоящие аресты появились позже, уже при большевиках, когда сформировалась чрезвычайка.
Уже к лету 1917 года било в глаза типичное для революции явление: чрезвычайное увеличение смертности горожан, которое, казалось бы, непосредственно не вытекало из самых событий. На улицах все время попадались похоронные процессии, а у ворот кладбищ было небывалое зрелище - очереди. По целым часам стояли катафалки, ожидая пропуска. Вымирал слабый элемент, не могущий приспособиться к тяжелым условиям новой жизни. В 1918 году хватила тяжелая эпидемия гриппа, которую прозвали испанкой. Число жертв этой эпидемии было неисчислимо больше убитых и растерзанных толпой, но оно проходило в обычных формах и потому было мало заметно.
Всюду царили сыск, шпионаж, доносы, подозрительность. Конечно, впоследствии, при режиме большевиков, эти явления достигли несравненно больших размеров, но и тогда они уже отравляли жизнь. Друг друга арестовывали, подстрекали, ненавидели. Газеты своими подлыми статьями отравляли психику людей, и часто журналисты несли смерть на острие своего пера.
Летом в Киеве еще функционировал Купеческий сад. И здесь особенно ярко проявилась одна из карикатур революции. В промежутке между двумя творениями человеческого гения - увертюрой Берлиоза и симфонией Бетховена - на эстраду выползала неуклюжая фигура бандита-матроса Черноморского флота и в потугах своей первобытной мысли клещами вытаскивала из своей глотки слова. Под суфлера он твердил заученную речь, ругая буржуев и призывая к разделке с ними, а буржуазная публика тупо слушала и аплодировала. Так на эстраде гений сплетался с бандитом.
Постепенно эти уродливые формы несколько сглаживались, но жизнь уже не возвращалась к прежним формам, и исчезла радость бытия. Вяло работал университет, влачили свое существование театры.
Летом 1917 года мне пришлось посетить Москву, сопровождая транспорт душевнобольных солдат с фронта. Там было то же, что и в Киеве. В комитете госпиталя Красного Креста рядом с врачами заседали санитары. В гостиницах не было ни подушек, ни одеял, и во всей Москве нельзя было добыть порции мороженого. По всему пути нас останавливали члены солдатских комитетов и проверяли документы. Эта проверка документов в высокой степени характерна для революции. Она совершенно бессмысленна и заменяет личность человека клочком бумаги. Проявлялись инстинкты, которые совершенно затемняли идеи, во имя которых была сделана революция. Всюду шли борьба и интриги. Экстаз выдыхался, и наступала прострация. В домах царили уныние и разлад. Партии поглощали личности, а личности в свою очередь становились властелинами коллектива.
Верования господствовали над идеями и отстаивались с необычайной страстностью. Словесные формы царили без всякого понимания. Теперь не церемонились и не сдерживались в обращении друг с другом. Повсюду агитировали, внушали, убеждали, но все это касалось только фраз и лозунгов. Газеты развращали публику и выносили на свои столбцы только мерзкое и гадкое. Приспособлялись к запросам черни. Полуинтеллигенция и так называемая сознательная демократия из писарей говорила цитатами, бог весть откуда взятыми. Каждого несогласного со слышанным вздором обвиняли в приверженности к старому режиму. Это обвинение в те времена было страшным. В своих интригах и в сведении личных счетов интеллигенция не стеснялась и тащила своих противников на суд комитетов. Заискивали перед низами. Популярность давала короткий успех и выгоду, которые дорого оплачивались впоследствии, когда человек сбрасывался с высоты. Личность и индивидуальность преследовались, неколлегиальность считалась высшим преступлением.