– Вы, Саша, построже с ними, хозяевами этих квартир. Эта просто первый раз сдаёт. Она боится, потому и нудная. А так-то эта – безопасная. Картошку мешками у вас на балкончике складывать на хранение не будет и племянника из Витебска на пару месяцев подселять тоже не станет.
– Что, и такое случается?
– Ох, Саша. Ещё и не такое случается.
– Сколько я вам должна?
– Нисколько. Я всё взяла с этой тётки. Чисто из вредности. Достала она меня, особенно когда потащила в обменник. Я-то, слава богу, настоящие доллары на ощупь в темноте от фальшивых отличу. Так нет, надо было тащиться по лужам. Так что вы не церемоньтесь. Будет слишком часто заявляться с «проверками» – смело гоните взашей.
– Она же хозяйка квартиры.
– Да. Но она её сдала. Внимательно прочитайте договор найма. Один раз. Я такой неопытной самый противный подсунула. Вы имеете право на ремонт сантехники, электричества и газовой плиты за счёт хозяйки.
– Это вам! – Сашка, опомнившись, достала из сумочки духи.
– Да что вы! – у тётки загорелись глаза. – Я же знаю, сколько они стоят…
– Раз дарю, значит, могу себе позволить. Подарить. – Сашка хохотнула. – Берите.
Ту не пришлось долго уговаривать. Расстались если не родственницами, то самыми добрыми приятельницами. Сашка пообещала, что коль скоро она решит приобрести особняк, внезапно разбогатев на продаже вырванных из хозяйских стен намертво закрашенных розеток, то обратится только и только к агенту «от Грабовской».
Сашка была страшно опустошена. Куда идти? К Ирке? У Смирновых, в конце концов, своя жизнь. Злоупотребление дружбой ведёт к неблагоприятным последствиям. Нет, в сегодняшнем настроении «грузить» Ирку, и без того ежедневно окунающуюся в чаны с чужим дерьмом, не хотелось.
Грабовская? Нет, только не это! Лучше подъезд. Нет-нет, и накормят, и напоят, и даже информацию попытаются выудить под видом сочувственной беседы. А Грабовская это отлично умеет. Хирург и другому хирургу аппендикс вырежет ничуть не хуже, чем бомжу с улицы. Так что «и стол и дом», как минимум на ночь, Зинка обеспечит, но… Но что потом будут говорить на работе? И главное, как и сколько!
Митя? Он уже сказал своё «завтра». И больше не звонил. Значит сегодня она, Сашка Ларионова, ему не нужна.
Почему она не осталась в снятой квартире?
«Там было так страшно и одиноко…».
Она и не заметила, как подошла к дому… старухи Юговой. Называть его своим или Вовкиным не получилось. Но подошла-то по привычке? Моторика. Страшная вещь. Мало того – подошла. Зашла в супермаркет. Купила – нет, сегодня не день плоской фляги – полноценную бутылку виски. Литровую. Банку красной икры. И пачку сигарет. «На автомате» обогнула дом и чуть было не зашла в «свой» подъезд.
– Привет, соседка сверху! – окликнул её Лёха.
– Здравствуйте, Хлебников.
– Что-то тебя давно не видно?
– Я здесь уже почти не живу, Алексей.
– Чё так?
– Замуж выхожу.
– За белый джип или за чёрный?
«Их бесцеремонность может сравниться только с их наблюдательностью. Ладно, он хороший парень, этот Лёха Хлебников, чего его обижать зря?»
– Я ещё не решила.
– Ты пока решаешь, пацаны там друг другу не поотрывают чего?
– Нет, Лёш, они не такие.
– Я бы свою ни с кем не делил. Разок бы налево сходила – ладно. По молодости бы простил. Мужика, конечно, потёр бы слеганца мордой об косяк – чтоб не повадно. А её бы простил…
– Спасибо, Лёша, вам за тот свет. Я пойду.
– Да было б за что. Чёрная, кстати, отлично пошла. Моя хотела заныкать – типа, на праздник подружкам пыль в глаза пустить, да сколько там того праздника ждать…
– Вы очень мудрый человек, Алексей. И светлый.
– Да ты чё, будто навсегда прощаешься? Про то, какой я, на краю могилы скажут, я пока так, без названий проживу. Хотя да, я умный, – Лёха горделиво подбоченился. – И я тебе вот такой умный вещь скажу: ты, даже если навсегда, всё равно всегда так говори своё «пока», как будто завтра же увидимся. Даже если оно последнее. Тогда жизнь будет казаться как бы вечной, понимаешь? «Пока» – и никаких слюней.
– Пока, Алексей! – Сашка улыбнулась ему. – Это вам. – Она протянула ему бутылку виски.
– Крутая самогонка? Вот это дело. Возьму. Вижу, что от души. Пока, соседка!
«Раз уж ты здесь, то никто не мешает тебе зайти к старухе Юговой, сказать ей «Привет!».
– Здравствуйте, Ефросинья Филипповна. Извините, я без приглашения, – Сашка лихорадочно выдумывала, чтобы такое сказать в оправдание своего внезапного визита. – Мы знакомы всего неделю, но так вышло, что сегодня мне не у кого переночевать, кроме вас. Вот! – выдохнула Сашка, развела руками и улыбнулась.
«Как глупо!»
– Как так негде?! А впрочем… Этого всё так же разъедает его упёртая гордыня? – пробормотала Югова себе под нос. – Заходите, юная барышня! Я очень рада вас видеть! Я когда-то уже спала несколько лет в одной комнате с взрослеющим подростком, так что приютить под своей крышей воспитанную девушку для меня будет сущим удовольствием. Проходите, не стесняйтесь, мойте руки, умывайте лицо, будем пить чай с лимоном и болтать обо всём на свете.
Первые полчаса Сашка держалась, стараясь сохранить лицо в обрамлении вечно полушутливого тона. Но Ефросинья Филипповна была отнюдь не глупа. И в силу возраста уже могла не опасаться обвинений в бестактности.
– Сашенька, что случилось? – спросила она. И в её вопросе не было ни тени бабского любопытства, ни отблеска жалостливого сочувствия. Ничего такого. Ефросинья Филипповна спросила так, как последний раз Сашку спрашивала ещё живая бабушка. «Сашенька, что случилось?» – спрашивала бабушка совсем маленькую Саньку, упавшую с велосипеда. Спрашивала, чтобы отвлечь от боли, а сама уже доставала перекись, зелёнку и бинт. И Санька, захлёбываясь, начинала сбивчиво рассказывать про «что случилось». «Я ехала с горки… Денис давно умеет… А я… А они смеялись… Потому что я боялась… Я и поехала… А велосипед… А они снова смеялись…» И бабушка всегда очень внимательно и серьёзно слушала и совсем-совсем не смеялась. А бабушкины руки тем временем откручивали пробочки, наматывали на спички ватные турунды и умело бинтовали Сашкину коленку. И совсем не так страшна становилась шипящая пузырящаяся перекись («И почему она в пузырьке такая спокойная, а на воздухе с ума сходит?»). И даже ожидаемый, но всегда неожиданный укус зелёнки не так уж и зубаст, потому что бабушка прогонит его, как ветер мошкару. И ходить с перебинтованной коленкой – это даже красиво. Потому что бабушка умеет так бинтовать, что никогда-никогда не съедет, даже если снова влезть на велосипед, чтобы снова и снова упасть.
– Сашенька, что случилось? – спросила старуха Югова. И молодая женщина Ларионова вдруг, судорожно всхлипнув, начала рассказывать, захлёбываясь в бессвязных словах.
О том, что родилась и росла. И были мама с папой. А потом их не стало, и это было ужасно. Потому что, пока они были, всё было прекрасно. Даже их скандалы. А когда их не стало – ей, Сашке, стало совсем-совсем пусто. И страшно. А потом она привыкла. Как привыкают люди жить без руки и ноги. Привыкают, но всё равно испытывают мучительные фантомные боли. Особенно по ночам. Настолько мучительные, что даже заснуть страшно. Потому что она знает одного безрукого… Ну, почти безрукого… Ему сделали пластику… Филатовский «стебель»… Реконструкцию… Это не важно сейчас, потому что просто для примера к слову пришлось. Вот он, этот, с почти конечностью, иногда, когда перед самым сном уже вроде расслабленный и довольный, как бы в полудрёме мог потянуться реконструированной рукой за бутылкой минералки на полу у кровати… Как живой, настоящей рукой, понимаете? Совершенно выключив из сознания, что там не пять пальцев, а такая вот… клешня… И ею никак не ухватить эту бутылку минералки, как любому другому нормальному человеку – без проблем. И всё! Добро пожаловать в ад! Потому что вслед за всего лишь призрачным ощущением здоровой руки вспыхивает натуральная здоровенная физическая боль в том, чего нет. Кисти – нет. А боль – есть. И уже нет ни хорошего настроения, ни красивых звёзд в ночном небе, ни родных, ни близких, ни любимых – только боль. И получается, что тело твоё внезапно снова оказывается конечным, а боль – бесконечна. Так вот было и у Сашки, когда родители… Ты засыпаешь и уже в полудрёме зовёшь: «Мама…», потому что хочешь пить или просто так… А никакая мама не приходит, только бабушка. И ты вдруг понимаешь – снова и снова! – что мама уже никогда не придёт. И это так больно… Мамы уже нет, а тебе так больно, как будто она есть, просто никогда больше не придёт. Мамы нет, а боль есть. И ты ещё и говоришь бабушке гадости, как тот дурак, с рукой… Как будто бабушка или звёзды на небе виноваты в том, что мамы больше нет. Или папы… Или руки… И только плюшевый медведь один всё понимает. Потому что он – единственная связь с миром мамы и папы. Именно они его купили тебе как-то раз в дурацком Луна-парке… Папа сердился-сердился, что не может его выиграть, и ещё сердился, говоря, что тут все прицелы сбиты… И потом мама, подмигнув тебе, пропадает «за кулисами» тира и выходит с плюшевым медведем под мышкой, пряча кошелёк в сумочку. И папа смеётся и говорит, какая у него умная жена, в отличие от него, дурака. И что сбитый прицел – это не так уж и плохо, потому что убивать из-за плюшевых медведей картонных зайцев или ломать чью-то мельницу очень нехорошо. Потому что они, Ларионовы, пацифисты. Ты так запоминаешь всё это – дословно-дословно! С каждой смешинкой, с каждым движением. Это навсегда остаётся в тебе. Неизменный снимок. Негатив. И ты печатаешь и печатаешь копии, потому что нет уже их, настоящих. Только твоя память, работающая в режиме сбесившегося ксерокса…