Выбрать главу

А потом вдруг глухо, непримиримо заспорили. Реплик Попечителя я, естественно, слышать не мог, но суть, мне кажется, уловил (надеюсь, он простит мне неточность в подробностях).

Человек рожден для любви, утверждала Феня, а Попечитель не соглашался, он говорил, что любовь — болезнь или, чаще, одна из форм добровольного рабства, самоограничения, заточения в чувства, что человек рожден свободным, и задача в том и состоит, чтобы он оставался таковым до могилы, был в каждую минуту свободным, всегда, всю жизнь. А Феня спорила. Она говорила, что не понимает, зачем? На кой шут ей эта свобода, если нет любви? Если любовь рабство, то я выбираю рабство, и делаю это вполне свободно. Э, нет, голубушка, возражал Попечитель, тебя обстоятельства загнали в угол, по существу, у тебя не было выбора. Чтобы ты поняла мою мысль. На земле свободны только дети, лет до трех. Затем начинается несвобода. Из всех людей, когда-либо живших на нашей планете, свободным был только Христос. Один. И именно поэтому человечество обожествляет его. Молится ему две тысячи лет. Нет, горячилась Феня, нет. Умствования, Кешенька. О какой ты свободе толкуешь после Инты и Воркуты? Я знаю сердцем и уверена, что оно меня не обманывает. Что стало бы с Инной без моей помощи, если бы я возжелала свободы? Что осталось бы от моей помощи этой бедной девочке, если бы она не была замешана на любви? Кто вообще спасал бы ее, если бы я занималась не тем, что мне подсказывает сердце, а поисками какой-то абстрактной свободы?

Ну и так далее.

Они еще долго спорили. А я вдруг задумался — с куском несъеденной буженины во рту.

Интересно. Мне такое и в голову не приходило.

А правда, что это за зверь такой — свобода? Где обитает? Кругом только и слышишь — свобода, свобода, а спроси поконкретнее, никто не щупал, не видел.

А любовь?

Тоже дело темное.

И как они друг с другом — любовь и свобода? Приятели? Враги? Соседи?

Вот и проверь, сказал я себе. Жениться всегда успеешь. Поброди по свету, подумай. Чем не конструктивная идея?

И просиял.

Все. Решено и подписано.

Скатаю зайцем на Байкал. На обратном пути проведаем маму Магду.

Замечательно. Воля, простор. Сам себе хозяин. И кольцевой маршрут. По душе. По любви.

ЛЮБОВЬ И СВОБОДА

Первым взбежал по трапу Иван, за ним Пашка и Гаврила Нилыч. Невозмутимый Перелюба и степенный, отяжелевший Евдокимыч, переглянувшись, махнули на молодежь рукой и решили остаться у костра.

Бригадир, резко развернувшись, правил к двум дорам, затеявшим неподалеку в море какое-то веселое озорство.

Приблизились.

Им показали, чтоб подплыли слева, если, мол, хотите видеть. Они и пристроились — обошли доры и встали чуть поодаль, на холостых, не выключая двигатель.

На одной из дор, терпеливо покачивающейся на волнах, окруженная хохочущими, гикающими и похлопывающими мужиками, азартно выплясывала немолодая рыбачка-матрос (женщин в бригадах насчитывалось не более десяти, и все были хваткие, мужиковатые, умеющие за себя постоять), почему-то раздетая, в одних тесных ватных «шортах» — огрызках спецовочных брюк. Простоволосая, она под «Семеновну», высвистываемую мужиками, кружилась, вскидывая загорелые руки, изгибалась и переступала, выбивая дробь, и нельзя было понять, от того ли, что дору поддавало волной, или от хмеля, держится она столь неуверенно, шатко. Оступаясь, она надламывалась и бесстрашно падала — ее ловили, обнимали, мимолетно целовали и снова выталкивали в круг. Пляшущую не просто устраивало происходящее, похоже, она наслаждалась.

С соседней доры свистнули и замахали. Обе лодки сдвинулись борт к борту. Кто-то выстрелил из ружья в воздух. Ор, шум. Танец был прерван, рыбаки, сгруппировавшись, выстроившись шпалерами поперек судна, уложили женщину навзничь на скрещенные руки. Выстрелили еще раз. И женщину перебросили. Волосы ее взвились на ветру, она летела по воздуху, переломившись, как бы сидя. Ее ловко поймали, перехватили и аккуратно опустили на ноги. Оттолкнулись вручную, разошлись. Резанул еще выстрел — в честь удачно завершенной операции. Запели, загудели вразнобой «Барыню», и, подбадриваемая рыбаками, она теперь пустилась в пляс здесь.

Ржагин смотрел, не отрываясь; перемешались: интерес и что-то отталкивающее, неприятное.

— Эй! — вскинулся Азиков. — Эй, слыш-ка? И нам хотца!

— Обойдешься.

— Сапов! Я настырный!

— Тебя не звали. Ступай рыбу лови.

— Угребу, Сапов! Дай сюда!

— А хохо не хохо?

— От шмалявка. — Николай, дав задний, развернулся и пошел на них, целя носом в борт.

— Сапов! Лизку давай! — И кричал, высунувшись из кабины. — Парашу твою пополам перережу!

— Э, э, Коля, обожди маленько. Пусть у нас попляшет.

— Лизку давай!

— А ты ее спросил?

Бот шел на дору на полном ходу, угрожая смять, разнести в щепки. На доре, перестав хлопать, теперь смотрели на приближающийся мотобот с тревожной настороженностью — спьяну чего не наделаешь.

— Азик, осади. Ополоумел?

— Куда прешь-то?

В метре от доры Николай резко затормозил и дал задний, гася скорость.

— Лизка! — крикнул властно. — Прыгай к нам, хорош!

Женщина танцевала, падая в руки посмурневших рыбаков.

— Лизка!

— Ой, Коленька. Я бы с радостью, — притоптывая, отозвалась кокетливо Лиза. — Так ведь не отпустят.

— Я им, гадам, не отпущу. Садану пару раз.

— Нет, не отпустят.

Азиков, врубив малый вперед, тюкнул носом в низенький борт доры — их качнуло нешуточно, и дора, крупно закачавшись, от толчка отплыла. Лиза упала к Сапову на колени.

— Аккуратней, эй!

— Этим не балуй, Азик!

— Гляди, мы тоже не каменные! И пальнуть можем!

А Николай свое:

— Лизку давай!

— Да бери, — сверкнул глазами Сапов: — Горазд поганить. Ну, ничего. Дохапаешься.

— Остынь, Евсей. Не люблю. Кидай Лизку.

— Высоко. Промажем.

Рыбаки на дорах смялись и поскучнели. Лиза, смеясь, хорохорилась.

— Братушечки, да вы чего? Да меня на всех хватит. Ждите, скоро обратно, не наплясалась я. Ну-ка, Евсеюшка, подсади.

Азиков подработал задом, кормой к борту доры, Лизу оттуда приподняли, и Николай лихо вздернул ее на борт. И — стиснул, облапил, зацеловал.

— Да погоди ты, черт, — смеясь, отбивалась она. — Ночь будет. Я плясать хочу. Пусти.

— До утра не выпущу.

— Испугал. Их-ма, эх, — закружилась она, вскинув руки. — Давай, мужики, пой, замерзнешь тут у вас. И ты, противный. Как тебя, Гаврила, что ль? Пой. И ты, малец, что таращишься, вставай вкруг, плясать буду, ох-цоп-пара!

Николай, подбоченясь, забил в обход ее чечетку, и Гаврила Нилыч, масляно улыбаясь, приседал на месте, норовя коснуться пляшущей, и Пашка неуклюже топтался. Только Ржагин как прирос.

— Нет, Коля. Не дружная у тебя бригада.

— Земеля, ты чего? Не допил?

— Ага.

— Вруби полный. В море пойдем.

— Не сумеет, — отдуваясь, сказал Пашка. — Лучше я.

— В берег не влупись.

— Ну уж.

Доры между тем уныло поплелись в бухту. Пашка, на малых оборотах выправив бот, поставил его носом от берега наискоски и, оставив включенным, вернулся плясать на корму.

Тело женщины было сильным, жилистым. Широкие прямые плечи, сильные руки, низкие груди. Двигалась она упруго. Лицо худое, скуластое, большие темные глаза с сумасшедшинкой, длинные спутавшиеся волосы.

Должно быть, хмель ее отпускал, или наскучило ей, или новое окружение так действовало, но вскоре уже не было в ней ни пыла прежнего, ни азарта — плясала как-то остыло и опустошенно и все чаще и чаще на Ивана исподлобья взглядывала.

— Мальчик, — позвала. — А ты чей? Что-то я тебя не встречала.

— Земляк, — объяснил Николай. — Сезонник.

— Из Новгорода?

— Москвич он.

— А говоришь, земляк, черт непутевый.

— По мне, европеец, стало быть, земляк.

— Подойди, мальчик. Не бойся, я не кусаюсь. Мне лицо твое интересно.

Ржагин, сердито набычившись, медлил. Николай за спиной у нее погрозил кулаком, и Иван вразвалочку подошел.