Занимавшие Молдаво-Валахию австрийцы в общем не мешали приходу из России и только вяло пытались препятствовать общению беженцев с армией Суворова. Отдельные группы осевших в Бессарабии беженцев неоднократно присылали в Ракшаны своих выборных заявить Суворову, что если только он, Суворов, решился бы пойти «бить Полуботка» или «бить бунтарей да варнаков», то с ним пойдут поголовно все способные носить оружие. Вовсю работала еврейская «пантофельная почта», которая всегда отличалась своим изумительным свойством приносить вести не только о том, что уже было, но и о том, что только собирается быть. Так, например, о бунте в Москве с участием Бутырского полка эта «пантофельная почта» сообщила за два или три дня до самого бунта. Теперь она упорно предвещала близость ухода «анпиратора» из Москвы и твердила, что больше полугода ему не удержаться.
Та же «пантофельная почта» самым настойчивым образом твердила; «Народ устал от разрухи. Пугачевская армия расползается, как ком гнилой слизи. Если бы только Суворов пришел в Россию, дело было бы скоро кончено».
Вот об этом и думал, в бездействии и тоске, сам Суворов, сидя в Ракшанах.
До прихода русской армии Ракшаны были ничтожным городишкой с тремя тысячами обитателей. Разместить всю сорокатысячную армию в убогих молдавских хатах не было возможности. Рядом с городишком вырос огромный военный лагерь из палаток, шалашей и землянок. Суворов сначала обитал в своей походной палатке, но когда вследствие болезни Румянцева и Потемкина ему пришлось принять на себя командование, обстоятельства вынудили его бросить тесную палатку и занять довольно обширный дом какого-то местного богача. В этом доме разместился и главный штаб армии. Суворов довольствовался просторной, но убранной с обычной для него простотой горницей, окна которой выходили в сад. С ним неотлучно находился Прошка, исполнявший обязанности денщика, повара, камердинера, эконома и министра финансов.
С тех пор, как Суворов стал главнокомандующим, а в лагере при Ракшанах оказалось много беженцев, в скромный кабинет генерала в утренние часы часто шли просители, среди которых было немало женщин. Поэтому Суворов ничуть не удивился, когда как-то утром толокшийся в сенцах Прошка вошел в кабинет и ворчливо заявил:
— Там какая-то мадама пришла. Должно из прогоревших барынь. И с сыном. Поди, на бедность клянчить станут. Так вы уж того... У самих, почитай, ничего нету!
— Не учи, не учи! Сам знаю! Ну, зови! Да только предупреди, что, мол, генерал очень занят! — отозвался, поморщившись, Суворов, который вообще побаивался женщин, а барынь-просительниц не мог выносить за их обычную бестолковость и склонность пустословить.
Ворча под нос, что «и меня учить тоже нечего! Я свое дело справляю!», Прошка вышел в сенцы и буркнул:
— Входите, что ли!
Вошли двое: женщина средних лет и небольшого роста, казавшаяся толстой вследствие обилия теплой одежды, и молодой человек, на голову выше своей спутницы. Желая избавиться от предполагаемых просителей как можно скорее, Суворов не предложил им сесть, и стоя у письменного стола, заваленного бумагами, лишь искоса взглянул на пришедших и довольно сухо осведомился, что им угодно.
Женщина, словно не слыша его вопроса, принялась разматывать покрасневшими от холода руками теплый пуховый платок, скрывавший ее лицо почти целиком. Под платком оказалась сильно потертая круглая котиковая шапочка. Женщина сняла и ее. У нее было полное лицо, еще сохранившее многое от былой красоты, высокий лоб, прямой нос с горбинкой, тонко очерченные губы, красивые брови, полная, чуть рыхлая шея и высокая грудь. Сопровождавший ее молодой человек не был схож с ней лицом, но вместе с тем что-то роднило их. Когда они стояли рядом, было ясно, что это мать и сын.
Суворова привела в досаду эта нелепая бабья возня с раздеванием. Зачем все это? Что они, в гости, что ли? По делу! Ну, сказывали бы, в чем это дело и вся недолга! Он нетерпеливо повернулся к окну...