Выбрать главу

Но вот поспела картошка в чугуне. Олимпиада, слив остатки кипящей воды под рукомойник, посыпала картошку сочным укропом, накрыла горшок сковородой, удерживая аромат. Включили свет. Сели за стол. Чай по просьбе Парамоши кипятили в самоваре. Был Парамоша весьма наслышан об этом старорусском чайном агрегате и, благо подвернулась возможность, вкушал сию прелесть ежевечерне.

Насытившись, поблагодарили друг друга. Олимпиада перекрестилась. И тут Парамоша вспомнил про находку огородную. Извлек ее из кармана, а затем сунул, зажатую в ладонях, под рукомойник. Долго окатывал ее, а заодно и руки, водой, обволакивая и то и другое хозяйственным мылом. Затем насухо обтер полотенцем и вынес руки к столу, под свет лампы. Монета далась Парамоше старинная, восемнадцатого века. Русская. 1731 года. Отчетливо считывались и дата, и слово «денга».

— Вот, бабушка Липа, в огороде у вас нашел. В картошке. Старинная денежка. При царице Анне Иоанновне выпущена. Представляете?!

— Это когда ж она такая, Анна-то Ивановна, царствовала? Про Катерину слыхала, а чтобы Анна царицей русской служила — не припомню. Вона, значит, какие мы бабы-то, Васенька! Отчаянны до чего.

— Меня другое интересует, Олимпиада Ивановна: откуда здесь, в лесной, безлюдной Подлиповке, старинные деньги?

— Да в грядах-то, сынок, чего только нет: и пульки военные, и гвозди ржавые, и пуговки с орлом, черепки, а стекла битого — не счесть. И медяки старые попадаются. Бумажны царевы деньги али серебро — еще долго прятали, берегли. А копеечки медные детям достались. На забаву. Землица — она все копит: и мусор, и денежки, и косточки белые.

Парамоша долго еще всматривался в гостью из восемнадцатого века, представлял и не мог представить себе время, сквозь которое прошел этот медный кружок, явившись пред его очи почти невредим. Более двухсот лет… Вот они! Взвесил их на руке, поднес к лицу, понюхал. Пахло сырым металлом.

— Да-a, копилка. Лучше не скажешь. Там, в этой земле, все и… ничего. И все-таки тысяча семьсот тридцать первый год! Неужели ваша Подлиповка с тех времен держится? — И сам себе ответил: — А почему бы и нет? Вам сколько, Олимпиада Ивановна, исполнилось?

— Годов? А почитай восемь десятков.

— Три таких судьбы, как ваша, сложить — и все дела! И в Анну Иоанновну упрешься!

Парамоша разволновался. Искренность его переживаний была неподдельна, ибо сами стены избы, атмосфера тишины вечерней, ни единым посторонним «механистическим» звуком не разбавленная, способствовали созреванию в Парамоше тишины нравственной, ранее нарушаемой городскими погонями за славой, лжелюбовью, псевдоблагополучием, а то и просто за водочкой.

И тут Парамошиных ушей, слуха его расслабленного, отдыхающего коснулось звучание музыкального инструмента! От неожиданности он не сразу определил, какого именно. И вдруг сообразил: гармошка! Подумалось: у полковника Смурыгина радиоприемник, из него и музыка. Однако играли неровно, с огрехами, и, всего вероятнее, не по радио, а живьем. К тому же исполняли «Раскинулось море широко» — мелодию нехитрую, живущую при народе, как живое домашнее существо.

«Кто же это в порожней Подлиповке на гармошке играет? — озаботился Парамоша. — Нынче и в непорушенной деревне гармошка — музейный экспонат».

Захотелось наружу, поближе к музыке.

— Пойду на двор, покурю… — предупредил Олимпиаду.

Ночь плотно накрыла сырые неокошенные луга вокруг лесной Подлиповки. Свет неяркой, хмурой зари дотлевал где-то за далекими дождями и туманами, за лесными массивами, как за горной грядой, и здесь, в Подлиповке, едва угадывался, будто из глубины колодца. Играла гармошка, и странное ощущение вселенской покинутости, земного, планетарного сиротства, проникшее в Парамошину психику чуть раньше, с пролитием на деревню печальной музыки, сделалось еще выпуклей, неотвязней.

Нет, не от Смурыгина доносилось звучание гармошки, не с его горушки, увенчанной красноперой рябиной, ручейком скатывалось: испарялось оно откуда-то снизу, от овражка с колодцем, от ракиты плакучей, а точнее — от баньки Сохатого.

Прокофий Андреич сидел у входа в свое миниатюрное вместилище на березовой колоде, едва различимый в свете керосиновой лампы, льющей в ночь свой призрачный, лунный свет из прикрытого тряпицей окошка бани. Черная небольшая гармошка пряталась в ветвистых ладонях лесника, будто ласкаемый котенок.